На заметку г-ну Левковскому. О природе писательского творчества.

Уважаемый г-н Левковский, Вы напрасно попрекаете Инну Беленькую мелкостью (как Вам кажется) выбранной eю темы. Ее изысканное эссе о «Блошинном Рынке» в Хайфе вполне отвечает тому, что проповедовал Набоков в «Путеводителе по Берлину»:

 в этом смысл писательского творчества: изображать обыкновенные вещи так, как они отразятся в ласковых зеркалах будущих времен, находить в них ту благоуханную нежность, которую почуют только наши потомки в те далекие дни, когда всякая мелочь нашего обихода станет сама по себе прекрасной и праздничной,— в те дни, когда человек, надевший самый простенький сегодняшний пиджачок, будет уже наряжен для изысканного маскарада.

Больше того, можете ли Вы себе представить, г-н Левковский, что для того, чтобы доставить читателю наслаждение, совершенно необязательно описывать неземную любовь к пленному ли немцу, к несравненной ли Ксении, переходящей из одного Вашего рассказа в другой под разными именами. А можно просто описать чувства,  испытанные во время  тяжелейшего пищевого отравления, перенесенного   автором после  скромного обеда в соседнем с местом работы ресторанчике, в результате которого он чудом остался жив. Это гастроэнтерологическое приключение он описал в письме к своему близкому американскому другу, первому литературному критику  того времени (40-е — 50-е) Эдмунду Уилсону.

Дочитав это письмо, полное детальных описаний приступов фонтанирующей рвоты вперемешку с неудержимым поносом в биографии Набокова Брайяна Бойда, с изумлением обнаружила, что мне ( и не только мне, думаю) жалко оборванного Бойдом письма.

Кто-то неутомимо пишет неумелые рассказы об африканского накала  страсти к роковой красавице Ксении, —  а, унылая скука и пошлость непереносимые. А кто-то  — о пищевом отравлении, да так, что ни только ни тени пошлости, а хочется чтобы он еще пару дней в больнице провалялся и все в письме к Банни — Bunny (так он обращался к Уилсону в письмах) подробно описал.

Еще одно доказательство, что тема, для писателя,  практически, не имеет значения. Так же, впрочем, как и не для писателя. Какую бу работу не произвело  его гомерически неуемное воображение, дочитать ни одну из его текстовок до конца не представляется возможным. Даже,  если помешанный на своем «творчестве» автор, не понимая всей смехотворности своего положения, бесконечно  вводит читателя в свою убогую «творческую лабораторию», насильственно заставляя его проникнуться счастьем  читать «рассказы  А. Левковского».

Если я не убедила Вас в том, что Вам стоит поучиться у Инны Беленькой, а не презирать ее, то вот Вам еще один пример.

Веничка Ерофеев в одном из самых известных в мире произведений русского пост-модернизма, «Москва-Петушки» писал:

Пить просто водку, даже из горлышка, — в этом нет ничего, кроме томления духа и суеты. Смешать водку с одеколоном — в этом есть известный каприз, но нет никакого пафоса. А вот выпить стакан «Ханаанского бальзама» — в этом есть и каприз, и идея, и пафос, и сверх того еще метафизический намек.

Так вот, уважаемый автор, нет в Ваших чудовищно длинных и надуманных текстах ни каприза, ни идеи, и уж во всяком случае, никакого «метафизического намека» и следа нет. Пафос? Пафос есть. И довольно дешевого свойства. С этим не поспоришь.

Я не поклонница культовой для российских интеллигентов «Москва- Петушки». Поэтому,  закончу, пожалуй,  тем самым письмом Набокова к Уилсону, о котором упоминалось выше. Прочтите его вдумчиво. Может быть Вам, наконец, удастся понять,  в чем, собственно,  заключается суть художественного творчества. Особое внимание обратите на самоиронию, на природное чувство смешного, на поразительное умение «описывать»  в чем-то даже постыдную и абсолютно частную ситуацию, так, чтобы это было увлекательно не только для жены (жене все интересно, это понятно), а совершенно посторонним автору с его пиковой ситуацией людям.

Итак, Набоков — Уилсону, 6 июня 1944 года:

В день высадки союзников некие «бациллы» по ошибке приняли мои внутренности за береговой плацдарм. Я пообедал виргинской ветчиной в маленьком Wursthaus[26] возле Гарвард-Сквер и безмятежно исследовал гениталии экземпляров из Хавила, Керн, Калиф. в Музее, когда вдруг ощутил странную волну тошноты. Причем до этого момента я чувствовал себя абсолютно и непомерно хорошо и даже принес с собой теннисную ракету, дабы поиграть с моим другом Кларком (эхинодермы — если ты понимаешь, что я имею в виду) в конце дня. Внезапно, как я уже сказал, мой желудок всплеснулся с ужасным возгласом. Я кое-как сумел добраться до выхода из Музея, но, не достигнув газона, что было моей жалкой целью, изверг из себя, а точнее под себя, прямо на ступени, целый ассортимент: куски ветчины, шпинат, немного пюре, струю пива — всего на 80 центов. Тут меня скрутили мучительные колики, и мне едва хватило сил добраться до уборной, где поток коричневой крови хлынул из противоположной части моего несчастного тела. Поскольку во мне есть героическая жилка, я заставил себя подняться по лестнице, запереть свою лабораторию и оставить в кабинете Кларка записку, отменяющую игру в теннис. Потом я побрел домой, и меня рвало через каждые три шага, к большому веселию прохожих, думавших, что я перестарался, отмечая высадку союзников.

А  надо вам сказать, дорогие Банни и Мэри, что накануне Вера с Дмитрием уехали в Нью-Йорк удалять аппендикс [Дмитрию]… так что, когда я наконец вполз в квартиру, я был совсем один и абсолютно беспомощен. Смутно вспоминаю: раздеваюсь между чудовищными центральными и периферийными выбросами; лежу на полу в моей комнате и выпускаю потоки ветчины и крови в корзину для бумаг; спазматическими рывками продвигаюсь к телефону, который кажется недостижимым, поскольку стоит на непомерно высоком рояле. Я сумел смести аппарат на пол и, собравшись с последними силами, набрал номер Карповича…

Когда [жена Карповича] услышала, как я задыхаюсь в телефон и молю о помощи, она сказала: пожалуйста, не валяйте дурака — так обычно и случается с юмористами — и мне пришлось долго убеждать ее, что я умираю. По ходу дела меня вырвало в телефон, чего, я думаю, еще никогда ни с кем не бывало. Поняв наконец, что что-то не так, она вскочила в машину и минут десять спустя нашла меня в полуобморочном состоянии в углу комнаты. Никогда в жизни у меня не было таких невыносимых и унизительных болей. Она вызвала «скорую помощь», и в мгновение ока появились двое полицейских. Они хотели знать 1) кто эта дама и 2) какой яд я принял. Этого романтического тона я вынести не мог и откровенно выругался. Тогда они понесли меня вниз. Носилки не подходили к нашей лестнице (американская практичность), и меня, извивающегося и кричащего, тащили на руках двое мужчин и госпожа Карпович. Несколько минут спустя я сидел на жестком стуле в ужасной комнате, на столе вопил негритянский младенец — это была, вообразите себе, Кембриджская городская больница. Юный студент-медик (т. е. изучавший медицину всего 3 месяца) опробовал смехотворную и средневековую процедуру накачивания моего желудка через резиновую трубку, вставленную в нос. Но беда в том, что моя левая ноздря так сужена внутри, что в нее ничего невозможно пропихнуть, а правая имеет форму буквы S… Поэтому неудивительно, что трубка не пролезала, и все время, конечно, я испытывал адские боли. Когда до меня дошло, что несчастный юнец ни на что не способен, я твердо попросил госпожу Карпович увезти меня — куда угодно, и даже подписал документ, что я отказываюсь от помощи. После этого у меня случился сильнейший приступ рвоты и le reste[27] — смешно, что в туалете невозможно делать и то и другое одновременно, поэтому я все время скатывался и скрючивался, поворачиваясь то одной, то другой стороной.

Госпожа Карпович вспомнила, что в 6 часов вечера (было как раз около того) к ее больному мужу должен прийти доктор. Ленивый и малочисленный персонал снес меня к такси, и вот, после невероятных страданий, я уже дрожал под пятью одеялами на кушетке в гостиной у К. К тому времени я был в состоянии полного бесчувствия, и когда появился доктор (симпатичный малый), ему не удалось найти у меня ни пульса, ни давления. Он стал звонить по телефону, и я услышал, как он говорит «необычайно тяжелый случай» и «нельзя терять ни минуты». Пять минут спустя (совсем забыв о бедном господине Карповиче…) он все устроил, и я в мгновение ока очутился в лечебнице «Маунт-Обри»… в полуотдельной палате — «полу» обозначает старика, умиравшего от острого сердечного расстройства (я всю ночь не мог спать из-за его стонов и ahannement[28] — он умер к рассвету, сказав неизвестному «Генри» что-то вроде: «Мой мальчик, нельзя так со мной поступать. Давай по совести» и т. д. — все очень интересно и полезно для меня). В лечебнице в мои вены влили две или три кварты соляного раствора — всю ночь и большую часть вчерашнего дня я пролежал с иглой в руке. Доктор сказал, это пищевое отравление, и назвал его «гемор. колит»… Тем временем меня перевели (несмотря на мои протесты) в общую палату, где по радио передавали пылкую музыку, рекламу сигарет (сочным голосом от всего сердца) и остроты, пока наконец (в 10 часов вечера) я не завопил, чтобы медсестра прекратила это издевательство (к большому недовольству и удивлению персонала и пациентов). Это любопытная деталь американской жизни — на самом деле они не слушают радио, все разговаривали, рыгали, гоготали, острили, флиртовали с (очень обаятельными) медсестрами, не прекращая, — но, очевидно, невыносимые звуки, доносившиеся из этого аппарата (строго говоря, радио я здесь услышал впервые, если не считать кратких спазмов в чужих домах и в вагонах-ресторанах во время моих путешествий), служили «живым фоном» для обитателей палаты, потому что как только радио смолкло, воцарилась полная тишина, и я вскоре заснул. Сегодня утром (четверг, 8-е число) я чувствую себя совсем хорошо — хорошо позавтракал (конечно же, яйцо мне дали крутое) и попытался принять ванну, но был пойман в коридоре и водворен обратно в постель. В данный момент меня вывезли на балкон, где я могу курить и наслаждаться своим воскресением из мертвых[29]. К завтрашнему дню надеюсь быть дома42.

Когда его вновь привезли в палату, там оказалось не так уж уютно: радио, болтовня, шестнадцатилетний мальчик, повсюду ходивший за персоналом и передразнивавший стоны пожилых пациентов. Чтобы заглушить шум, Набоков задернул занавеску вокруг кровати в надежде отдохнуть или проштудировать медицинский словарь, который ему удалось выхватить из шкафа, когда его провозили по коридору. Медсестры отдернули занавески, поскольку они означали внезапную смерть пациента, и конфисковали книгу как чересчур специальную. Всего этого Набоков уже не мог вынести (двадцать лет спустя он заметил в интервью, что «в больницах по-прежнему есть нечто от сумасшедшего дома восемнадцатого века»), и когда в приемные часы явилась госпожа Карпович, он, как заговорщик, на непонятном остальным русском, описал ей план побега. Она вернулась к машине, он, как бы прогуливаясь, прошагал к открытой боковой двери и в одном халате побежал к поджидавшему автомобилю. Двое санитаров кинулись в погоню — но безуспешно[30]43. С тех пор больше никто никогда не пытался засадить Набокова в коммунальную клетку.»

Share
Статья просматривалась 153 раз(а)

1 comment for “На заметку г-ну Левковскому. О природе писательского творчества.

  1. Соня Тучинская
    2 июля 2019 at 3:20

    Уважаемый г-н Левковский, Вы напрасно попрекаете Инну Беленькую мелкостью (как Вам кажется) выбранной eю темы. Ее изысканное эссе о «Блошинном Рынке» в Хайфе вполне отвечает тому, что проповедовал Набоков в «Путеводителе по Берлину». …

    Больше того, можете ли Вы себе представить, г-н Левковский, что для того, чтобы доставить читателю наслаждение, совершенно необязательно описывать неземную любовь к пленному ли немцу, к несравненной ли Ксении, переходящей из одного Вашего рассказа в другой под разными именами. А можно просто описать чувства, испытанные во время тяжелейшего пищевого отравления, перенесенного автором после скромного обеда в соседнем с местом работы ресторанчике, в результате которого он чудом остался жив. Это гастроэнтерологическое приключение он описал в письме к своему близкому американскому другу, первому литературному критики того времени Эдмунду Уилсону.

    …Дочитав это письмо, полное детальных описаний приступов фонтанирующей рвоты вперемешку с неудержимым поносом в биографии Набокова Брайяна Бойда, с изумлением обнаружила, что мне ( и не только мне, думаю) жалко оборванного Бойдом письма.

Добавить комментарий