А ещё, бывает, под вечер выйдешь
на балкон раздышаться, скрутить цигарку, —
облака слетаются к автопарку,
предзакатный ветер вороний кипеш
вытирает ластиком, как помарку
на листе разглаженном, где подробно
ровным почерком — писарь, видать, не промах —
перечислено всё, что душе угодно,
Лебедь-Лыбедь в шагах тридцати от дома:
наклонишься — и обернёшься вот на
той земле, кресте перекрёстка — тёзка,
белый ворон в стае, то бишь ошибка,
ванька-встанька, тряпичный фантош на нитках, —
там, где время — рыба, пространство — лёска,
а в твоём предплечье — крючок с наживкой.
Эх, вода с лица, пластилин бесцветный,
с изолентой на роговой оправе,
я теперь и узнать-то тебя не вправе,
ни по жестам, ни по одёжке бедной,
ни по Рикки и Тикки — двум кошкам — Тави,
ни по этой дурацкой твоей привычке
раздавать имена безымянным — пьяным
мужикам на ящиках и тюльпанам
на пришкольной клумбе, — по этой стычке
несчастливого с неприметным самым.
Я теперь живу хлебосольно, сольно,
на губах — светло, а под сердцем — влажно,
если спросит кто, говорю, довольна,
потому, что там, где красиво — страшно,
а когда не страшно, то больно-больно.
Так, в одной из — не сбиться со счёту! — вотчин
схоронившись, состаришься понемногу,
на земле, на такой из её обочин,
где, хоть чёрту в ступе молись, ей-богу,
наплевать, и то западен, то восточен,
выходя, как Лермонтов, на дорогу,
в пустоте бидоном звенит молочник.
Пролетит сквозняк по ночной квартире,
дверь запрёшь, оставляя тепло снаружи,
и дверной глазок, что десятка в тире
или тётка, недремлющая в ОВИРе,
на тебя уставится… Но не нужен
взгляд ответный: упрёшь в потолок — и шире,
а опустишь долу — и уже, уже.
Марина Гарбер
А ещё, бывает, под вечер выйдешь
на балкон раздышаться, скрутить цигарку, —
облака слетаются к автопарку,
предзакатный ветер вороний кипеш
вытирает ластиком, как помарку
на листе разглаженном, где подробно
ровным почерком — писарь, видать, не промах —
перечислено всё, что душе угодно,
Лебедь-Лыбедь в шагах тридцати от дома:
наклонишься — и обернёшься вот на
той земле, кресте перекрёстка — тёзка,
белый ворон в стае, то бишь ошибка,
ванька-встанька, тряпичный фантош на нитках, —
там, где время — рыба, пространство — лёска,
а в твоём предплечье — крючок с наживкой.
Эх, вода с лица, пластилин бесцветный,
с изолентой на роговой оправе,
я теперь и узнать-то тебя не вправе,
ни по жестам, ни по одёжке бедной,
ни по Рикки и Тикки — двум кошкам — Тави,
ни по этой дурацкой твоей привычке
раздавать имена безымянным — пьяным
мужикам на ящиках и тюльпанам
на пришкольной клумбе, — по этой стычке
несчастливого с неприметным самым.
Я теперь живу хлебосольно, сольно,
на губах — светло, а под сердцем — влажно,
если спросит кто, говорю, довольна,
потому, что там, где красиво — страшно,
а когда не страшно, то больно-больно.
Так, в одной из — не сбиться со счёту! — вотчин
схоронившись, состаришься понемногу,
на земле, на такой из её обочин,
где, хоть чёрту в ступе молись, ей-богу,
наплевать, и то западен, то восточен,
выходя, как Лермонтов, на дорогу,
в пустоте бидоном звенит молочник.
Пролетит сквозняк по ночной квартире,
дверь запрёшь, оставляя тепло снаружи,
и дверной глазок, что десятка в тире
или тётка, недремлющая в ОВИРе,
на тебя уставится… Но не нужен
взгляд ответный: упрёшь в потолок — и шире,
а опустишь долу — и уже, уже.