Есть люди такого немыслимого обаяния и милости…

Чака не стало четыре года назад, как раз в крещенскую ночь.

Того самого Чака, который вместе с Герценом, сам того не подозревая, вдохновил меня на рассказ о них обоих. Мы никогда не были закадычными друзьями, но также никогда нельзя мне будет забыть его. И всем, кто знал его, наверное, тоже. Не то, что — нельзя, а невозможно. Потому, что таких как он не бывает.

Очень страшно произнести сейчас любое расхожее, а значит пошлое слово, когда он уже не сможет высмеять тебя за это…Ведь я сама послала ему когда-то так восхитившее его набоковское «Пошлость и пошляки».

И, вообще, некрологи я писать не умею. Поэтому воспомню о нем беспафосно. Просто, как бог на душу положит. Наверное для того, чтобы в последний раз дотронуться до него живого.

Раз в год Чак «бросал» в свою честь русскую деньрожденческую парти. Гуляли на этой странноватой сходке его великовозрастные ученики из класса продвинутого английского. Этот класс он, как волонтер вел раз в неделю при джуйке (еврейском общинном центре) Walnut Creek’a. Ходили туда самые разные люди, включая и тех, кто работает синхронными переводчиками. Ходили в основном не из-за английского. Ходили «на Чака». Хотя он время от времени делал немыслимые вещи: когда они отвлекались на болтовню друг с другом, орал бранно на своих учеников во всю глотку, а самых злостных нарушителей даже изгонял из класса. Потом, правда, сам бежал за ними, извинялся. Вообще-то это был не класс, а чистый паноптикум. Паноптикум проходил по четвергам. Там, к примеру, коллективно переводили с русского на английский одесские рассказы Бабеля. Когда однажды класс дошел до места «- Что сказать тете Хане за облаву. — Скажи: Беня знает за облаву….», Чак сказал: тут у Бабеля ошибка одинаковая два раза. Надо говорить — «об облаве». В классе сдавленно захихикали. Почему эта ничтожная грамматическая поправка вызвала такое оживление среди учащихся, он так и не понял, но не остановился и сказал:
— А у меня тоже есть тетя и ее тоже зовут Хана. Но моя тетя Хана живет в Чикаго.
Тут уже весь класс дружно зашелся. А он потребовал, чтобы ему на английском объяснили, что смешного он сказал.

Вот в это самое Чикаго и забирают его родственники, чтобы похоронить там, в городе, где он родился. Похоронить в саване, с раввином и Кадишем, все как полагается по еврейскому погребальному обряду.

Наверное, ему это было бы все равно. Он был страшный безбожник. И даже, пожалуй, почти не еврей по самоидентификации. Смеялся все время над моей «militant love for Israel», воинственной любовью к Израилю, как он говорил. Довод такой у него был, который он часто повторял: чтобы «они» оставили Израиль в покое «we have to kill them all». Но это невозможно по тысяче причин. Поэтому проблема не имеет решения и чтоб его не вовлекали в эти пустые разговоры.

Началось все в июне.
Позвонила тогда одной свой знакомой, которая продолжала ходить в английский класс Чака. Хотела пригласить ее и Чака в гости. А она меня опережает страшным известием: У Чака рак, метастазы в легких и он все знает. А я сама знаю, что у него есть пистолет дома. И, думаю, что он такой «певчий дрозд», который хоть и плотоядно любит жизнь, на бесполезные мучения не пойдет. А так как Его он не боится, самоубиться для него не грех никакой…

Но, слава тебе господи, ошиблась я в этом.

Были в Беркли, у Чака. Четвертая стадия. Врачи решали с ним бесконечно долго. Лечить вроде поздно, но все равно будут мучить, вливать отраву в него. Но он, кажется, еще во что-то верит. Счастье, что рядом с ним русская женщина, самоотверженная и жалостливая. Похудел ужасно. Рубашка в вороте стала так велика, что воротник ходит свободно вокруг исхудалой шеи. Говорит тихо, но иногда вдруг захохочет по-прежнему. Улыбка та же — детская, обворожительная. И от того, что улыбка не изменилась, страшно почему-то делается…Вдруг ему понадобилось выйти. Выбираясь из-за стола, щеголяет русской пословицей, как когда-то в классе английского: «иду туда, куда сам царь пешком ходил.» И от этого тоже почему-то страшно. Со спины ужасно больно смотреть. Тапочки без задников, и не идет, а плетется, по-стариковски. А еще недавно не догнать было, так быстро мерил тротуар своими огромными ножищами…
Там были и другие «русские » из его класса. Все принесли еду, которую он любит. Он еще ел тогда.
Потом он мне тихо сказал по-русски: правду мне скажи — сильно я изменился?
Я горячо зашептала: нет, нет, ты такой же, только бледный немножко.
Он говорит: у меня стало отвратительное тело.
И видно, что именно это ужасает его больше всего. В его года… В виду близкого конца…Непостижимо…Вернее, очень даже постижимо…
Спрашиваю, хочет ли он чтобы я попросила своих верующих друзей упоминать его имя в молитве о выздоровлении болящих. Неожиданно говорит: да, пожалуйста, пусть молятся, не помешает. Спрашиваю имя матери, которое нужно для молитвы. Три раза отвечает: Сильвия.
Я говорю: Сильвия не работает. Дай еврейское имя. С неохотой: Ципа-Лея.
А твое, говорю, еврейское имя какое. — Чарлз. Через секунду с еще большей неохотой — Хаим.

Ну, короче, до спазм его жалко. И не жалко даже. А как бы наполняешься его ужасом в ожидании «этого», и, вообще, того, к чему с момента рождения приговорен каждый из нас. Когда-то я рассказывала ему об «арзамасском ужасе» молодого Толстого. Но он, конечно, забыл. Сейчас у него свой «арзамасский ужас». Неистрибымый, животный страх не только неминуeмой, а для него уже близко неминуемой смерти, который сама вдруг ощутила так явственно, как никогда в жизни.

Сегодня слушала то, что он любил. А любил он невиданные для американца, пусть даже и русиста, вещи. Украинские народные песни, к примеру. «Нiч яка мiсячна, зоряна, ясная!» прислал мне, помнится, в трех разных исполнениях. Обожал, как жанр, русский городской романс, особенно в исполнении Анастасии Вяльцевой. Говорил — «это так трогает душу». Русскую авторскую песню любил и знал лучше многих из нас «Глухари на токовище бьются грудью до крови» — напевал, понимая значение каждого из этих чудовищных для иностранца слов. Но особенно любил Вадима Егорова. Сразу различил другой уровень поэзии, выше, чем у остальных. Забавно, но ни одна из его подруг — а они все были русские женщины — не разделяли этих его привязанностей и на домашние концерты русских бардов с ним не ходили. По-крайней мере, в те редкие разы, когда я посещала эти тусовки, я видела его там в гордом одиночестве.

Он пренебрегал зелеными салатами, любил стейки и пюре, взбитое на сливочном масле, и никогда не ходил в фитнес клуб. Живота у него при этом, опять-таки, невиданном для жителя Северной Калифорнии образе жизни, не было. Еще он курил какие-то особые сигареты без фильтра…А еще, когда в статье попадались сложные места, и мне лень было копаться с переводом, я всегда писала ему, и он сразу догадывался, почему я не понимаю это место. Ведь он с молодости жил в двух мирах, английском и русском.

Была у него такая — сегодня она кажется милейшей — повадка. На любой вечеринке он безошибочно выхватывал глазами самую молодую и привлекательную из участниц и начинал как павлин медленно кружить вокруг нее, постепенно распуская свое ошеломительное для новичков филологическое оперенье. И надо было видеть КАК он это делал. Если бы все мужчины были способны идти верной дорогой Чака! Не сомневаясь в прямом воздействии своей чарующей улыбки в сочетании с милейшим акцентом, он читал наизусть ей, только ей одной хрестоматийно известные русские стихи. Например, письмо Татьяны к Онегину. Если объект не выказывал ожидаемой степени восторга, он смотрел на него (объект) сверху (а с его ростом он на всех женщин смотрел свысока) и медленно по слогам говорил: «Я — к — Вам — пишу», а не «Я Вам пишу.» Не все дамы были достаточно на высоте, чтобы оценить его педантичную верность Пушкину. И тогда он был вынужден обращать их особое внимание на это.

У нас он в последний раз был весной, незадолго до начала той страшной беды…Подошел к компьютеру и заставил всех гостей прослушать «По Муромской дороге» Руслановой. Это было его последнее увлечение. Потом выпил кальвадоса, больше, чем ему полагалось, и захмелев, куражился совершенно очаровательно. Одна гостья взяла в руки гитару и он ей стал кричать «Мурку, Мурку давай», и когда она ему «урезала» Мурку, мотал в такт головой и был совершенно счастлив.

Его любимый Бунин когда-то сказал: «Беспощаден кто-то к человеку». Есть люди такого немыслимого обаяния и милости, что кажется, что с ними не может случиться то, что случается со всеми. Что этот беспощадный рок их обойдет. Вот он был из этого немногочисленного племени. Поэтому так дико, нелепо и страшно писать о нем в прошедшем времени. Несколько раз сбивалась на настоящее, пока писала. Перечитав, исправила на это непоправимое — БЫЛ.

Я не знаю, ставил ли он стихи Бунина так же высоко, как его прозу. Не успела спросить. Но почти уверена, что вот эти строчки «тронули бы его душу», бесконечно отзывчивую на все прекрасное в этом мире.

Настанет день — исчезну я,
А в этой комнате пустой
Все то же будет: стол, скамья
Да образ, древний и простой.

И так же будет залетать
Цветная бабочка в шелку —
Порхать, шуршать и трепетать
По голубому потолку.

И так же будет неба дно
Смотреть в открытое окно
И море ровной синевой
Манить в простор пустынный свой.

Да будет его душа навечно связана с жизнью!
ברוך דיין האמת!

—————————
P.S.

Когда-то я написала ему на рожденье «либретто для голоса солиста с хором». Называлось «Мистерия Про Чака, Русиста и Человека». Пусть останется здесь, под этим постом его памяти. Он тогда сразу опознал двух моих великих «соавторов», Гете и Пастернака. Либретто было оформлено как старинный свиток с добавлением изысканных гравюр 18-го века чрезвычайно фривольного содержания Помнится, Чак, знавший главные европейские языки, остался этим подарком доволен. Рассматривая гравюры долго и сладко хохотал.

Чак:

Я итальянским овладел,
И над немецким я корпел,
Юриспруденцию долбил,
И вот я Русский изучил.

Однако я при этом всем был и остался дураком.

В магистрах, в докторах хожу
И за нос много лет вожу
Учеников своих российских
Уча их молвить по-английски.

Но счастье это дать не может,
И этот вывод сердце гложет.

О месяц, ты меня привык
Встречать средь словарей и книг
В ночных моих трудах, без сна
В углу у этого окна.

О, если бы ты с этих пор
встречал меня на высях гор,
Где девушки со мной в тумане
Играют в прятки на поляне!
С прекраснейшей, у входа в грот
Я б смыл учености налет!

1 –ый Хор учеников

Чак наш, из Беркли,
Там, за горами,
Пусть он в обители
За облаками,
Имя учителя —
С учениками.
Выстоим преданно
Все превращенья.
Нам заповедано
Чака ученье.

2-ой Хор Учеников

Чак народился 5-го мая,
Всем нам удача и оправданье,
Визбор пусть славит,
Шаов проснется,
И Окуджава пусть песней прольется.

Девушки пойте, в танце кружите,
В сердце девичьем любовь пробудите,
К Чаку, к талантам его, и уменьям
К голосу, носу, ушам и к твореньям
Духа его. Он высок и прекрасен — Дух этот.

Славьте же, славьте, пойте Оссану.

Всем вам ответит на ласку он разом:
Он на немецком, английском и русском,
На итальянском и на французском,
Вас пригласит он, девушек милых, в Класс,
В Валнут Крик.
Нас же выкинет, сирых.

Share
Статья просматривалась 442 раз(а)

3 comments for “Есть люди такого немыслимого обаяния и милости…

  1. Ася Крамер
    20 января 2018 at 10:33

    Спасибо, Соня! И за то, что вспомнили, и за то, что так написали. Чак у вас как живой. Вернее, просто живой

  2. Евгений Майбурд
    19 января 2018 at 23:03

    Никогда не видел Чака. Но после вашей статьи он стал как бы моим давним знакомым. Сожалею о его уходе, как об уходе близкого друга.
    С некоторых пор мне, к сожалению, знакомо это ощущение — пустота, которая образуется в душе, когда уходят близкие друзья. Та пустота, которую никто не заполнит.
    Как замечательно, что вы, Соня, это написали, и как замечательно это сделали!
    Спасибо!

  3. Соня Тучинская
    19 января 2018 at 19:08

    Была у него такая — сегодня она кажется милейшей — повадка. На любой вечеринке он безошибочно выхватывал глазами самую молодую и привлекательную из участниц и начинал как павлин медленно кружить вокруг нее, постепенно распуская свое ошеломительное для новичков филологическое оперенье. И надо было видеть КАК он это делал. Если бы все мужчины были способны идти верной дорогой Чака! Не сомневаясь в прямом воздействии своей чарующей улыбки в сочетании с милейшим акцентом, он читал наизусть ей, только ей одной хрестоматийно известные русские стихи. Например, письмо Татьяны к Онегину. Если объект не выказывал ожидаемой степени восторга, он смотрел на него (объект) сверху (а с его ростом он на всех женщин смотрел свысока) и медленно по слогам говорил: «Я — к — Вам — пишу», а не «Я Вам пишу.» Не все дамы были достаточно на высоте, чтобы оценить его педантичную верность Пушкину. И тогда он был вынужден обращать их особое внимание на это.

Добавить комментарий