ЖИЗНЬ БЕЗ РЕТУШИ. Ч. 1. Рубец на сердце.

СТИХИ 2014 – 2015 года,

не вошедшие в книгу «Никто не виноват»

ЖИЗНЬ БЕЗ РЕТУШИ

* * *
1.
Здесь арабские танки утюжат песок пустынь,
Словно мир – это чья-то сорочка. Но ты остынь:
От всего, что мы знали, останется лишь зола –
Человеком безумным смертельно больна Земля.

2.
Есть пространство и время, энергия и любовь.
И любовь здесь важнее всего, потому что кровь,
Потому что звезда стремится к другой звезде.
Человек есть бездна – она говорит везде.

3.
Человек есть бездна – в неё улетает мир.
Если кто-то и скажет, что деньги, еда, сортир,
Покажи ему лёгкую скрипочку, нотный стан.
Человек есть бездна – его выдают уста.

4.
Человека уста выдают, но гигантский гриб
Вырастает в пустыне, где вместо сонаты хрип
Умирающих в муках. Потом тишина и снег.
Что всего здесь ничтожнее?.. Думаю, человек.

5.
Человек так ничтожен, поскольку он так велик.
«Загорайся, любовь!» – он остывшей звезде велит.
И горячее Солнце на землю лучи посылает вниз!
Даже если ты сомневаешься, то заткнись!

Часть 1.

РУБЕЦ НА СЕРДЦЕ

* * *
Счастье нам
с какой-нибудь девицей
в молодости главное, когда
за тарелку супа с чечевицей
даже первородство мы… О да,
позже понимаешь: в самом деле,
долг и честь важнее не в пример.
Из-за них мы рано поседели,
голодали, чалились в тюрьме.
Из-за них ходили мы на Трою,
Гектора убили из-за них.
А девицы… что ж, они герою
достаются. Мало ли других!

* * *
Мы другие – насквозь проморожены.
И поэтому так горячо
о любви мы готовы с прохожими
говорить до утра, а ещё
в небеса устремляться без удержу,
несогласных с мечтой загонять
под конвоем к подводному Китежу –
окаянные песни слагать.

Потому-то и стоит нам, нынешним,
к этой бедной, изрытой земле
припадать в Оймяконе ли, в Кинешме
или в Богом забытом селе,
припадать и суглинок измученный
целовать, а не то на плоту
выгребать на речные излучины,
погибать за её красоту.

* * *
В линялой шапочке из чёрного акрила,
в дырявой кожанке, в кроссовках «адидас»
я шёл по Невскому – о, жизнь меня любила,
морила голодом и пиздила. А вас?

А впрочем, что же мне завидовать
счастливцам?
Едва ли знали вы, как бедная душа
ликует бабочкой, пугается, как Вицин,
и строчку пробует: – Ах, сволочь, хороша!..

* * *
И ты меня, о каменное небо,
не то чтобы отправило в Багдад,
не то чтобы в загадочное Эдо,
а в край суровых сосен, где – о да! –
ночь: серебрятся холодно и дико
под лунным светом пышные снега,
день: влажные волнушки и черника,
зелёный мох, Залива берега.

Но горло обжигающая водка
мне вспомнилась – не знаю почему –
на стройке неисправная лебёдка
и бригадир, трубой по кочану
ударивший за то, что оборвался
сушильный вал. А впрочем, не о том
хочу сказать. Железный век кончался –
жестокий век, а годы шли гуртом:

мы жили, как последние из рода
читателей, романтиков, чудил.
Печаль была густа, длинноборода,
звезда горела, поезд уходил,
и не хватало птицам
кислорода.

* * *
Образцовой стать домохозяйкой
суждено ей было. Суждено?
Всё могло иначе бы… Но зайкой
называет муж. А как давно
лето пахло мёдом и отавой,
сеновалом, звёздами, трухой,
и еврейской девочкой картавой,
и собакой Барбарой глухой.
И ещё, мне помнится, ходили
за черникой – полное ведро
приносили. Видимо, любили.
Что любили?.. Видимо, нутро
жизни прихотливое… А ныне
битого, прожжённого меня
в Петербурге, в каменной пустыне,
мучает какая-то вина:
нет весёлой девочки еврейской!
Солнечному щедрому лучу,
жёлтому за белой занавеской,
«Свет, прости, пожалуйста» шепчу.

* * *
Земля очнулась и заговорила
на языке кувшина и воды.
И женщина мне двери отворила,
и молвила: – Намаялся поди?
Ступай на кухню!.. Плакали сирени,
и ласточка ютилась под стрехой.
Я обнимал упругие колени:
– Постой! – она смеялась. – Ты плохой!..
Потом в окне мы слышали: звенели
кузнечики на скрипочках блатных,
и небо нас качало в колыбели,
и бабочки на свет летели – в них
какая-то была ночная тайна.
Мы говорили «счастье», и рука
с рукой сплеталась, бугорка случайно
касалась или ямки, и слегка
дрожала. Я сказал: – Спасибо, Анна!..

* * *
Бренчат простые, пошлые слова,
всё невпопад размер куда-то скачет.
Младенец так кричит «ува-ува».
Что говорит? «Поёт», – мамаша скажет.
А я живу молчания среди –
не отвечают сосны на вопросы,
щитовника нестройные ряды
не продают планшеты, пылесосы,
не предлагают бешеный кредит
на памперсы, косметику, квартиру.
И Слово, умирая, не смердит,
но сообщает городу и миру,
что, жизнь, она кругами на воде
расходится: один… четыре… восемь…
И на вопрос: «Где музыка?» – «Нигде!» –
я отвечаю. Что ж, но дождик, осень,
и рыжие хвоинки за сырой
ветровки ворот падают. А сердце
боровиками, вереском, зарёй
нежно-лиловой тронуто. «Герой, –
мне говорит, – пытаешься согреться?
Пиши, покуда жив – пока стучу
и в голове колёсики верчу!»

* * *
Стану травой придорожной, и валуном, и птицей.
Не огорчайся, свет мой, ибо земля прекрасна.
Волосы пахнут сладко мятой и медуницей,
мудростью пахнет глупость (перечитай Эразма).

Даже твоя улыбка напоминает полдень
где-нибудь в тихом Аксе – в тающих Пиренеях.
Завоеватель сердца, словно бы гроб Господень
я добывая, стану Борса меча прямее.

Прянет мой дух на небо, словно в набат ударит.
Не огорчайся, свет мой, ибо конца дороги
нет ни звезде на небе, нет ни воде в Луаре.
Сонный туман затянет белым хребтов отроги,

выйдет двурогий месяц, и замолчит кукушка.
Сердце бьётся так странно, так нежно и бестолково…

* * *

Заскрипел коростель, и качается тихо куга.

Пучеглазая жаба колышет коричневым зобом.

Человеческий род на Земле – голубая кругла –

как зверушка,

из глины на краткое пиршество создан.

 

Для чего в этот мир

я был женщиной в муках рождён?

Почему я не зверь, не цветок, не весёлая птица?

О, всесильная жизнь

прошумела коротким дождём,

на поляне росу отряхнула с листа чемерица.

 

Муравей-пилигрим в серебристую каплю одну

окунул рыжеватые усики – в чистую влагу –

я возьму его нежно, до самых вершин подниму

и домой отнесу потерявшего путь бедолагу.

* * *
От сытой какой-нибудь сволочи пендель
в метро получая, а может, подножку,
копаясь в пахучем тряпье секонд-хенда,
подгнившую в сумке таская картошку,
я видел, порой, настоящее Небо.
И ты говорила: «За что я Серёжку
люблю? А за то, что… не знаю – словами
не выразить». Звёзды горели так ярко!
Высокие, зимние звёзды над нами!
И двор затихал, и угрюмая арка
темнела, и окна уснувшие зданий.
– Ну что же, моя хромоножка, татарка,
калмычка, мы оба такие кретины…
Да, нам выдавали крупу по талонам,
да, мы в Эрмитаже смотрели картины,
и были совсем равнодушны к «зелёным»
и к нашим – хрустящим. Зато мы любимы
здесь – в мире, чудесной тоской напоённом.

* * *
За сорок лет
привыкли к перестройкам,
и мебель собирали по помойкам,
и запасали гречку с порошком
стиральным, и ходили за грибами.
Как до Луны, наверное, пешком
нам до Европы. Странными судьбами
я с ними тоже как-то обретался
в стране снегов и шкурками питался
картофельными, что-то сочинял,
был сторожем, а там подался к югу.
Меня публиковал один журнал
известный, а тем временем друг другу
они так надоели, что семейка
распалась, и уехала еврейка
на ПМЖ в Германию. Он сам
всех проклинал: масонов и фашистов,
жидов и олигархов… Небесам
всё жарче становилось. И, неистов,
однажды он меня спросил о Боге.
Ну, что сказать?.. Высокие налоги
взымает Он, и страшно – это да!
«Заткнись!» –
как написал из Хайфы ребе.
Над девятиэтажками звезда
горит всю ночь на равнодушном небе.

* * *
Риелтор говорил: – Смотрите, мебель!..
А между тем, в окно я потихоньку
поглядывал: три тополя и в небе
седые облака. – Вот здесь колонку
мы оставляем, – хвасталась хозяйка, –
А здесь карниз и шторы… Но казалось
мне почему-то: «Господи, зазнайка
какой-то я! Ну, притвориться малость
и потерпеть за эти сорок метров
(плюс лоджия и пыльная кладовка).
Ну, дом напротив грязно-фиолетов,
ну, в граффити маршрутки остановка,
грызёт какой-то мусор под сырыми
деревьями бездомная собака».
– Апартаменты с окнами такими, –
вздохнул риелтор, – нежно-голубыми,
где ж вы ещё отыщите однако?..

* * *
Я в гастрономе брал горячий «липтон»,
садился на высокой табуретке
и сквозь витрину чёрную смотрел,
как мокрый снег летит в полузабытом,
неспешном ритме. И в подводном свете
вечерних фонарей спешили молча,
как призраки, прохожие, и чай
в стакане грел озябнувшие руки.
И было странно мне, что в мире целом
никто не ждёт меня, что я свободен,
как этот снег, и так же растворяюсь
в холодной темноте времён и смыслов…

Прошло пятнадцать лет, и вот на свете
ни города того с налётом тленья,
ни той страны, ни, собственно, меня.
Седой старик сидит в кафе на Невском
и вспоминает молодость – как было
тогда легко! Ещё так мало горя,
и страха нет, и нет воспоминаний.
Теперь не то: и сердце бьётся глуше;
и суета бесстыдная повсюду;
вода подорожала питьевая,
а кровь подешевела, как вода…
Старик сидит, согнувшись над Биг Маком,
держа в руке пластмассовую вилку,
и наблюдает напряжённо, исподлобья
за длинной вереницей пыльных иномарок.
И это всё, увы, что предлагает время
ему взамен спасительного зренья,
и веры, и надежды, и любви –
всего лишь пыль…

Share
Статья просматривалась 684 раз(а)

Добавить комментарий