НЕРВНАЯ ЖЕНЩИНА (повесть)

                                           НЕРВНАЯ ЖЕНЩИНА

1.

Стоит холодное лето. У меня под окнами шумят берёзы и вязы – впереди ещё долгая осень, а там и зима, но в квартире уже сейчас слишком трудно согреться, чтобы писать такие нежные тексты, как стихи. И вот я хочу написать прозу, чтобы скоротать время. Нет, не просто скоротать время, а предъявить все претензии  к судьбе и стране, в которой живу. Шутка сказать, набралось этих претензий на толстый том, которым запросто можно будет убить оператора в Сбербанке, если двинуть прицельно по голове. Зачем мне убивать оператора? Нет, я не хочу грабить банк, хотя жалкие гроши, которые я получаю от государства за всё то, что оно со мной сделало, эти гроши, конечно, не могут меня удовлетворить. Просто хотелось бы понять, почему я должен упрашивать открыть мне банковскую карту для получения пенсии, как будто я что-то должен смазливой девице, сидящей в окошке офиса? Почему надо упрашивать врача в поликлинике, чтобы он оказал хоть какую-то медицинскую помощь? Почему надо умолять кассира на вокзале выдать мне бесплатный билет, когда он положен мне по статусу? Нельзя привыкнуть к самой нашей истории – истории рабства и унижения многих поколений ни в чём неповинных людей. Больше того, я не могу привыкнуть даже к тому, что моя судьба – это слишком нервная женщина, которая всегда выкидывает какие-то непредсказуемые фокусы и плохо поддаётся увещеваниям. Да, у меня много претензий к родине, но скажу сразу, что при всём том я предпочитаю жить именно здесь. Может быть, меня даже можно назвать патриотом – патриотом не в том чудовищном смысле, который приобрело это слово благодаря нашему забавному Президенту и не менее забавному Патриарху, а в хорошем смысле: я люблю Россию – хотите верьте, хотите нет. Хотя я сам удивляюсь не меньше, чем Александр Македонский, увиденным в Индии слонам: за что мне её любить? Не за что. Только ведь любят не за что-то, а вопреки тому, что…

 

Итак, я родился в Ленинграде спустя пять лет и три месяца после первого полёта человека в космос. Моей первой детской мечтой, которую я помню, было полететь в космос. Но меньше всего на космодром походила огромная коммуналка в бывшем доходном доме на улице Звенигородской. Тридцать пять лет спустя в этом доме будет находиться Союз Писателей и какой-то банк – в бывшей нашей комнате будут стоять сейфы с деньгами – а пока денег у моих родителей катастрофически не хватает. Мы ютимся в одной небольшой комнате, а на коммунальной кухне происходят настоящие баталии соседей – за территорию очевидно. Помню эту полутёмную кухню с одинокой тусклой лампочкой под потолком – раскрасневшиеся, растрёпанные тётки трут на стиральных досках в тазах бельё. Из тазов валит пар, а тётки страшными голосами кричат неведомые мне слова. Наверное, так возникло у меня религиозное чувство: я понял, что есть какое-то жуткое место, куда, видимо, человек попадает за плохое поведение. И это место было у нас на кухне в конце длинного, тёмного коридора, заставленного шкафами, похожими на гробы. Когда мать мне объяснила, что все люди умирают, ужас сдавил мне горло – я не хотел на кухню! Ни за что! Но уже с четырёхлетнего возраста родители стали заставлять меня выносить мусор. Мусорное ведро стояло в тёмном закутке, который вёл на чёрную лестницу, и походы к нему с большой жестяной банкой, полной куриных костей и шкурок от колбасы, приводили меня в ужас. Мне мерещились какие-то стозевные чудовища, а соседи в этом аду явно были чертями. Главное, что я уловил уже тогда, это был повсеместный дух насилия, который витал в воздухе повсюду. Соседи угрожали друг другу самими невероятными вещами и иногда приводили угрозы в исполнение. Соседка Курочкина обозвала мою мать «дурой полубелой» и пообещала написать куда следует. Я лишь смутно догадывался о том, какие нешуточные вещи стоят за этой угрозой.

Надо сказать, наша сырая и тёмная комната, окна которой выходили в петербургский двор-колодец, граничила с комнатами двух старух – одна была из крестьян, другая из прислуги какого-то графа. Бабки люто ненавидели друг друга и насмерть схватывались в коридоре по идеологическим вопросам. Крики их были для меня так же непонятны, как для вас разговор пришельцев с Альфа Центавра. По другую сторону коридора проживало еврейское семейство, собиравшее антиквариат. Их просторная – по понятиям обитателей коммуналки – комната была забита вещами до отказа. Не представляю, как эти несчастные люди там спали – как куры на насесте? Себя я лет до пятнадцати считал русским, а что такое евреи понимал более чем смутно. Правда открылась мне, когда моя бабушка уронила утюг себе на ногу и стала отчаянно ругаться на непонятном языке. Так я узнал, что и сам я из тех, кого с нехорошей усмешкой называют жидами, то есть не такой, как все добропорядочные граждане СССР. Да, я точно был не таким – моя судьба оказалась на редкость нервной женщиной.

 

2.

Из окна моей комнаты на первом этаже брежневской пятиэтажки в Гатчине видны деревья, несколько корейских машин и дети, играющие на детской площадке. Перед этими детьми уже сейчас открывается множество разных вариантов судьбы. Ну, например, они пойдут в очень разные школы, у детей родители с очень разными зарплатами и отдыхают одни за границей, а другие на пригородной даче и так далее… Совсем не так складывались судьбы моего поколения. До 18 лет все мы жили примерно одинаково, и рассказывать про советское однообразие немного скучно. Но не сказать об этой жизни, которая теперь выглядит экзотичной, было бы обидно.

В семь лет я, как все, пошёл в школу. Надо сказать, что делать мне там было нечего – я уже прочёл много книг, владел простейшей арифметикой и задумывался о вещах, которые моим сверстникам не приходили в голову. Например, меня очень волновал вопрос о справедливости. Как раз в это время в коммуналке проходил капитальный ремонт. В огромном старом камине, стоявшем посреди коридора, малярша нашла завёрнутый в промасленную газету револьвер. Должно быть, он пролежал там ещё с Октябрьской революции, но соседи не на шутку взволновались: кому нести находку в милицию? Толковали долго, боялись браться за это дело: мало ли что милиция придумает! И наконец, кто-то сказал:

– А пусть Толик Курочкин отнесёт. Он как раз и дорогу знает! – все облегчённо засмеялись. Толик Курочкин, муж Курочкиной, был тихий алкоголик. Пил он по-чёрному каждый день и регулярно попадал в вытрезвитель – дорогу в милицию, действительно, знал. Но мне показалось странным, что для такого почётного дела, как доставить пистолет в милицию, выбрали его, а не меня – ведь я бы долетел пулей, а Курочкин едва переставлял ноги. Что-то такое я тогда заподозрил – что-то насчёт несправедливости судьбы, о да!..

Школа. Самая обыкновенная. Учительница кричит на меня, что я пишу палочки «как курица лапой». Дались ей эти палочки, когда я уже могу написать рассказ на страничку! На перемене из туалета клубами валит сигаретный дым, в туалете валяются пустые бутылки, коридор заполнен дерущимися мальчишками. Моя школьная форма мышиного цвета быстро становится чёрной, поскольку меня валяют по полу. Я приобрёл новые знания: научился ругаться матом! Блеск! В первый же школьный день мать поручила мне приготовить самому себе на обед макароны. Я пошёл на кухню, высыпал сухие макароны на сковородку, налил масла и стал жарить. Курочкина стояла и ржала, как лошадь у водопоя. Пришла добрая баба Нюра и объяснила мне, как надо готовить макароны. От расстройства я сел задом в какую-то большую кастрюлю с водой. Курочкина залилась неудержимым ох-ха-ха-гы-гы!

Три года прошли в томительной скуке. От полного равнодушия к школе я часто забывал принести домой портфель, и родители меня отсылали его разыскивать. Ещё мать посылал меня за молоком. Я был очень маленького роста, хиловат, и трёхлитровый бидон был для меня слишком тяжёл. Однажды я остановился передохнуть и опрокинул злополучный бидон, полный молока. Расплакался – идти домой было страшно – родители обходились со мной очень круто. Какая-то женщина дала мне на молоко денег. Я купил и принёс домой, но врать я не умел никогда и тут же всё рассказал матери. Ругали меня за то, что я взял деньги у незнакомой тёти. В то время единственным настоящим развлечением в школе был сбор макулатуры и металлолома. Мы, октябрята, ходили по квартирам выпрашивать старые газеты и всякий металлический лом – люди давали… О, где вы, те благословенные времена, когда никто не слышал о маньяках, педофилах и похитителях детей!

В четвёртый класс я пошёл в другую школу. В первый же день я познакомился с одноклассницей Надей. Надя жила этажом ниже – прямо под нашей комнатой. Я провожал её домой из школы под крики «тили-тили-тесто! Жених и невеста!». Крики меня очень обижали, и я бросался в драку. Так я и дрался из-за Нади до самого восьмого класса. Учёбу забросил, подкладывал самодельные магниевые бомбочки под стулья учителям, которые называли меня «отбросом общества» и били указкой по голове, украл и сжёг классный журнал, пытался устроить большой взрыв в кабинете химии (чтобы уж сразу разнести всю школу) и был благополучно изгнан из школы с одними тройками.

 

3.

Если вы ещё не поняли, моя проза о любви. Но не о любви к женщине, а о любви к родине. К родине, которую мы хотим любить, но не можем найти для этого подходящего повода. Можно ли полюбить её за «родные берёзки-тополя», как пел я в армии по дороге в столовую, замерзая на ледяном, зимнем уральском ветру в одной хэбэшке, пока рядом пели  вместе со мной синие от холода узбеки и таджики? Вот потому они и пели, что эта родина в лице сержанта оставила бы их запросто без обеда, если бы они пели недостаточно громко. И попробуйте полюбить узбекскую жару, как они любили этот уральский мороз, ебать-колотить!

Я поступил учиться в одно из самых отстойных заведений Ленинграда – Ленинградский Монтажный техникум. Конкурса почти не было. Техникум собирал двоечников со всей страны. Причина была в том, что специальность моя была одной из самых тяжёлых и не слишком хорошо оплачиваемых профессий. Единственная девушка Маша в группе стала предметом всеобщего раздора. В неё влюблялись все по очереди – не избежал этой участи и я. Учился я, кстати, отлично, поскольку в техникуме никто нас не называл «отбросами общества» и не бил указкой по голове. Маша охотно списывала у меня домашние задания и строила глазки. На стипендию я купил резиновую лодку и велосипед.

1 мая 82 года я отправился на реку Луга. Стояло сильное половодье и дождливая погода. Кутаясь от холода в ватник, я пошёл на лодке вниз по течению и на второй день оказался в удивительной берёзовой роще. На меня нашло какое-то странное опьянение. Бродя от одной берёзы к другой, я обнимал стволы, тёрся о них щекой, смотрел в прояснившееся внезапно голубое небо и думал о том, что жизнь почти бесконечна, что впереди меня ждёт так много всего – можно увидеть весь мир, всё испытать, но ничего прекраснее этой рощи я, наверное, не увижу. Если бы я знал, как близка к истине была моя догадка!

Летом я устроился на раскопки в Ивангород, но на раскопках заскучал, поскольку меня поселили в какой-то сарай отдельно от студентов истфака. Сбежав с раскопок, я сплавлялся две недели по Свири, едва ли не насмерть угорел в каком-то сарае с дырявой печкой, поймал на удочку огромнейшего леща и возвратился к ужасу родителей, которые меня «потеряли». Потом была ещё Вуокса, осенняя уборка картофеля в совхозе, где я был бригадиром и получил сильнейшее потрясение от того, что приказал нагрузить турнепсом трактор колхозника, увёзшего урожай кормить своих личных свиней. Мне объяснили, что так принято, что так всегда делают, и я согласился, поскольку понимал, что в этом есть какая-то правда, но я никак не мог понять какая. Что я мог знать о десятилетиях колхозного рабства и великом унижении русского крестьянина!

А 10 ноября умер Брежнев. Преподавательница черчения произнесла патетическую речь о том, что «страна понесла невосполнимую утрату» и что «неизвестно что теперь будет с миром во всём мире». Кажется, кто-то из однокурсников даже всплакнул. Но ничего в стране не изменилось. Всё шло по накатанной колее: мы учили сопромат, ходили на слесарную практику и смотрели, как Маша строит глазки очередному кавалеру. Пройдёт всего полтора года, и в один прекрасный день, во время уборки мусора в техникумовском дворе, один из нас принесёт из каких-то кладовок охапку портретов. Мы весело сожжём на костре Брежнева, Черненко и ещё каких-то государственных уродов. Прибежит зав учебной частью, крикнет в ужасе «что вы делаете!», но махнёт рукой и пойдёт, сгорбившись, в свой кабинет.

Наступило лето. После второго курса я поехал разнорабочим на биостанцию в Белом море. Здесь началась моя взрослая жизнь. Рабочий Чекмарёв, заведовавший дизельной электростанцией, оказался запойным алкоголиком, и снабжение биостанции электричеством оказалось чуть ли не целиком на мне. Я круглые сутки торчал в дизельной и только иногда выбирался наловить трески, собрать грибов и морошки – магазина на острове не было. Была ли смешной или трагической та история, которая произошла со мной тогда на обратной дороге в Ленинград? Трудно сказать. Но какая-то несправедливость судьбы в этом была. Мы возвращались вчетвером: 16-летний сын Чекмарёва Толя, две симпатичных девушки и я. В одну из девушек я влюбился ещё накануне отъезда – на острове. В поезде девушки ехали в отдельном от нас вагоне – так получилось. Но мы договорились встретиться на вокзале, чтобы обменяться телефонами и адресами. Однако, когда я вышел с вещами из вагона, большие резиновые сапоги вдруг отвязались от моего рюкзака и шлёпнулись на перрон. Я бросился их привязывать обратно, а Толя тихонько так исчез. Больше я не видел ни его, ни девушек. Много позже я узнаю, что Толя специально отвязал мои сапоги, а сам сказал девушкам, что я ушёл – одна из них приглянулась ему самому. Странными бывают перипетии судьбы. Толя женится на этой девушке (на той, которая мне нравилась), у них родится ребёнок, и они расстанутся и будут с ненавистью вспоминать друг о друге. А могло всё повернуться иначе. Или не могло?

 

4.

Было ли то, советское, время легче, лучше нашего 21-го века? Знаю одно: оно было другим, и оно было проще. В то время достаточно было оставаться честным, чтобы жить нормальной человеческой жизнью. Люди моего поколения более открытые, чем дети Перестройки. Но они и более подвержены воздействию пропаганды.

Это случилось на третьем курсе – мне ещё только исполнилось 17 лет. Подошёл один из преподавателей и сказал, что меня вызывают в бухгалтерию. Там слева была какая-то странная дверь без таблички, которая всегда была заперта – туда меня и вызывали. Я немедленно явился. За дверью за широким письменным столом сидел человек с тяжёлым, пристальным взглядом, но я понятия не имел, кто это такой и чем он занимается. Он зашёл издалека – стал говорить, какой я хороший студент, что мне помогут (кто поможет?) продвинутся в жизни, что надо только внимательно смотреть, кто делает что-то плохое. Не знаю ли я, кто из преподавателей или студентов занимается шпионажем? Я сидел и лихорадочно соображал, чего от меня хотят. Одно я знал твёрдо: говорить надо всегда правду. Никаких шпионов я никогда не видел, но хотелось, чтобы мне помогли в жизни. И я сказал, что некоторые преподаватели завышают оценки – я это, кстати, давно заметил, и меня сей факт возмущал.

– И это всё? – взвыл особист нечеловеческим голосом.

– А что ещё? Я ничего больше не знаю…

– Что же ты мне тут голову морочишь, Николаев? Иди отсюда…

Больше меня в бухгалтерию не приглашали. Только через два года в армии я, наконец, узнаю, что такое особист и чем он на самом деле занимается – наш полковой особист организует доведение меня до самоубийства. Но не на того он напал со своей устаревшей методикой!

В ноябре я организовал театральную студию. Ну вот представьте – в строительном техникуме театральную студию! Я набрал группу из первокурсников, нам наняли студентку Театрального института в качестве режиссёра, я написал несколько сценариев и что-то мы там такое ставили. И даже один раз показали перед полным залом студентов по случаю какого-то праздника. В пьесе американцы заражали учащихся неким вирусом, но вместо ожидаемого цэрэушниками шпионского эффекта, студенты начинали хорошо учиться. После нашего спектакля мне дали понять, что показывать эту пьесу больше не надо. Точно не обошлось без особиста! Кроме того, уже к Новогодним праздникам мои артисты-первокурсники научились пить и наши репетиции всё больше превращались в попойки и бардак. Обескураженная студентка Театрального уже не могла с ними совладать. Пьяную лавочку пришлось прикрыть к большому моему огорчению – одна из наших артисток мне безумно нравилась. Я всё не решался оказывать ей знаки внимания – дело для меня было дороже, а зря, наверное.

Я часто думаю, как много возможностей было у меня сделать так, чтобы судьба пошла по иному, более счастливому руслу. Много возможностей. Но случилось всё именно по наихудшему варианту. Не есть ли это какой-то глобальный закон жизни? Если что-то плохое может случиться, то оно обязательно случится! Чистая правда. Много раз я мог отвернуть, избежать призыва в армию, но я ведь и не хотел отвернуть – вот в чём дело! Мог и позднее жениться на красивой и богатой, но ведь не этого я хотел. Пожалуй, многие скажут, что это глупость, а мы, наше поколение, мы такими и были – романтиками, а не прагматиками.

Когда пришло время распределяться на практику, я сам попросился на работу в Сыктывкар. Но Сыктывкар мне не достался, а достался карельский городок Кондопога. Впрочем, это тоже не рядом с Ленинградом. А большая часть группы осталась валять дурака здесь, в городе на Неве. В конце марта 84-го я выехал в Петрозаводск. Из Петрозаводска меня повезли на прорабском газике в Кондопогу и приняли на работу в бригаду, которая собирала бумагоделательную машину.

Работа была тяжёлая и грязная, но платили по тем временам неплохо – я получал зарплату большую, чем мой отец. Но мучил вопрос: за что мы получаем деньги? Дело в том, что части этой машины пролежали в ящиках под открытым небом не один год и совершенно проржавели. Было ясно, что машина работать не будет. Идиотская работа в идиотской стране.

А между тем, меня и студента Толика поселили в строительное общежитие на этаж, где жили зэки из общестроительных бригад, и не куда-нибудь, а в комнату с Дядей Ваней – старейшим на этаже сидельцем, всеми уважаемым, работавшим сторожем в ЛТП. Дядя Ваня чудовищно пил. Но не он один. Ни до, ни после я не видел такого запредельного пьянства. По ночам в коридоре начинались пьяные разборки, доходило до поножовщины, и чёрт знает, какие вопли нарушали ночную тишину. Однажды ко мне пришёл зэк по прозвищу Лысый. Лысый был не только лысый, но и голый – из одежды на нём были невероятно потрёпанные штаны без ремня и грязная майка. Сиделец попросил починить ему розетку. То, что я увидел в его комнате, меня поразило – обычная железная койка с матрасом без белья и одеяла, и ободранная общежитская тумбочка. В тумбочке лежал крохотный кусок мыла. Больше там ничего не было. То есть он пропил всё, кроме своей проклятой жизни. Когда я открыл розетку (она находилась прямо над кроватью), оказалось, что она полна жирных клопов, которые замкнули контакты и частично поджарились. Я сжёг отвратительных насекомых спичкой и поправил контакты. Мне хотелось ещё чем-то помочь этому несчастному человеку, но чем тут поможешь?

Полгода мы с товарищем прожили в этом невероятном общежитии. Я многое узнал о зоне – в основном от Дяди Вани. В минуты относительной трезвости он был довольно мудр и рассказывал интересно, но от его рассказов мороз шёл по коже. Мои представления о жизни перевернулись. Впервые стало страшно, что я живу в этой стране. Думалось о том, что и со мной может случиться такое – попадёшь туда и привет: был человек – и нет человека. Дядя Ваня всё больше и всё страшнее пил. Он уже не стеснялся воровать у нас вещи и деньги. Приходил и зэк Куманёк, маленький, с узенькими бегающими глазками и приторно елейным голосом – этот, стоя на коленях, выпрашивал рубль на бутылку, бил себя в грудь кулаком и повторял: «Свинья я! Свинья!» Избавиться от Куманька было невозможно – приходилось давать рубль. Нам с товарищем пришла уже пора отбывать в Ленинград, когда в общежитии случилась какая-то, ну, совершенно чудовищная попойка. Эту безумную ночь невозможно описать. Было всё: целый штабель пузырьков валерьянки, чужие ноги, торчащие из-под кровати, милиция и зеки, переодетые милицией, вопли, разрубленные свиные головы, которые варили на закуску, поножовщина и по утру залитый человеческой кровью коридор. Мы уехали. О, Господи, мы всё-таки уехали.

 

5.

Моя еврейская бабушка. Та самая, что скрывала своё еврейство и, уронив утюг на ногу, раскололась – выдала замысловатые ругательства на непонятном языке. Она работала врачом в Коноше, маленьком городке в Архангельской области. В том самом городке, где в деревне Норенская жил в ссылке Бродский. В детстве я каждое лето месяц, а то и два бывал у бабушки. Она таскала меня по местным магазинчикам и клянчила для «несчастного» питерского внучка какие-нибудь дефицитные товары – ей давали за её медицинскую службу. Помню, было мне лет пять или шесть, и мы всем семейством пошли в фотоателье делать портрет. Фотограф, кажется, признал в нас евреев и как-то особо долго и нежно возился с нами. Помню, что он мне очень понравился. Теперь меня мучает вопрос: не был ли то Иосиф Бродский, который в ссылке работал фотографом в коношском фотоателье? Ответа нет – фотографии неизвестно где, а память ничего не может мне подсказать – увы, даже год. Впрочем, Бродский был в ссылке ещё до моего рождения – тот неизвестный фотограф мог быть только его двойником. Но речь о другом. Когда мне было лет двенадцать, мой неродной дед Гоша, бабушкин муж, повёл меня в баню, поскольку дома надо было разогревать воду дровами. Дед Гоша всю жизнь прослужил старшиной в стройбате, был мужик простой и совершенно без амбиций – находился у бабушки под каблуком, но, кажется, отлично ладил со всеми работягами. И вот баня. Баня меня потрясла. Там я увидел эти обнажённые тела – тут было всё: чудовищные щрамы, искалеченные руки и ноги, изысканные наколки (на спине у кого-то мужик трахал голую бабу) и мат такой забористый, какого нынче уже не услышишь. Недаром в Коноше при Сталине оседали зэки из Каргопольлага. Какой-то зэк наехал на деда, державшего в руках таз, – я что-то крикнул, тот отвлёкся, и дед окатил его ушатом ледяной воды. «Сажи спасибо, что не кипяток» – сказал дед. По возвращении из бани я плакал. Я совершенно не понимал, что такое зэки, почему это, отчего, но какой-то ужас жизни мне приоткрылся, и этот ужас не вмещался в систему моего миропонимания.

После Кондопоги мне уже было ясно всё и до конца. Мне стало ясно, в какой стране я живу – всё это повсеместное насилие и безнадёжность надежды на счастье. Я потерял интерес к техническим знаниям – было бесполезно учиться в такой стране – но философия и психология меня стали интересовать чрезвычайно. Лениво делая диплом, я томами заглатывал Толстого и Достоевского, Островского и Тургенева, и всё, что мог найти. Маша делала диплом по монтажу бумагоделательной машины – я был привлечён ей в качестве большого специалиста, но интересовал меня не монтаж, конечно, а сама Маша. Страсть разгорелась. Я ходил потерянный и мысленно сравнивал Машу с героинями прочитанных книг. После защиты дипломов вся группа отправилась пить бормотуху в подъезде. Я пытался увести свою возлюбленную, но она рассмеялась мне в лицо и что-то издевательское крикнула. Ещё бы, разгул, разврат – это было как раз по её части. Всё понимая, я ушёл, оставив её с парнями в подъезде – видеть дальнейшее мне не хотелось.

Истинная трагедия состояла вот в чём: я не получил красный диплом из-за тройки по русскому языку. Красный диплом давал право на отсрочку для поступления в институт, и теперь мне предстояло готовиться к худшему. Роковую тройку я получил не за знания – группа втайне от меня скинулась на взятку преподавательнице и все получили пятёрки. От меня же всё скрыли, ибо всем была известна моя принципиальность и рвение к учёбе. Пересдать проклятую тройку никак не получалось. Между тем, не воспользовавшись положенным отпуском, я пошёл по месту распределения работать монтажником в монтажное управление. Каждый день я ездил в Парголово на строительство машиностроительного завода. Надо сказать, что во время диплома, с подачи машиной мамы (вполне приличной старушки), я увлёкся йогой. Многое мне в йоге удавалось легко – делая замысловатые упражнения, я голодал и всё больше отрывался от земного. Господи, куда смотрели мои родители? Неужели не понимали, куда я пойду и чем там станут кормить? Мои же представления об армии были смутными. Я никак не думал сравнивать её с зоной, а зря. Помню, как сидел на заводе, запертый случайно в подвале с пьяным бригадиром. В подвале прибывала вода – мы забрались на насос, и под ногами у нас зловеще плескалось при свете тусклой лампочки. Бригадир жаловался мне на жизнь. Он говорил о том, что в этой стране невозможно ничего добиться, что он никто и работа вся эта бесполезна. Это были слёзы пьяного человека, но сколько было в них правды!

В начале мая 85-го года рано утром, прочитав накануне за несколько недель «Капитал» Маркса и Библию, я пришел на призывной пункт. Пьяный майор построил нас в шеренгу и заявил: «Если среди  вас есть онанисты, то признавайтесь сразу. Мы таких сразу отправим к мамке. Ну-ка шаг вперёд!» Я посмотрел на этого идиота и понял всё. Холод прошёл у меня по спине и перетёк в руки и ноги. На два года я отправлялся в страну идиотов, где человеческие законы не действуют. Нас посадили в пыльный автобус, и сквозь протёртое ладонью стекло я увидел, как машет мне рукой мать и что-то кричит. Что именно – этого я уже не слышал…

 

6.

Удивительно устойчивая, вечная вещь рабство. Было много выдающихся писателей и философов, воспевавших величие человека, но при этом остававшихся рабовладельцами – как-то их не смущало, что они держат себе подобных в этом ужасном состоянии, что этот факт как-то плохо согласуется с их великими мыслями. Что же тогда говорить о людях обыкновенных? Рабство, отменённое в России неполных полтора столетия назад, никуда не исчезло из сознания людей. Мы даже не отдаём себе отчёта, что сосуществуем рядом с ним, и что любой из нас может оказаться рабом. А между тем, половина молодых людей мужского пола в России в обязательном порядке проходит через опыт рабства.

Самолёт сел в Свердловске. Высыпав на лётное поле, мы, призывники, радостно вздохнули – стояла тёплая, летняя погода, у аэровокзала ходили девушки в коротких платьицах и улыбались – это обещало лёгкую службу. Но когда нас привели в часть, находившуюся в центре города, когда за нами закрылись скрипучие, страшные ворота и, построенные перед казармой, мы немного осмотрелись – вот тут-то у меня появились нехорошие подозрения. Из казармы пахло. Это было тот, ещё неведомый мне запах пота, грязного белья и кала, который сопровождает любую казарму, тюрьму или психиатрическую больницу. Пока этот запах мне был незнаком, но он был тошнотворен. Из раскрытых окон доносились какие-то обезьяньи крики. Внезапно во всех окнах сразу появились фигуры в белом солдатском белье и раздался свист, улюлюканье, мат в перемешку с непонятными мне словами.

В этой казарме, в учебке, я прожил полгода. Если это можно назвать жизнью. С первых же дней я чем-то не понравился старшине Иконникову. Этот долговязый детина под два метра ростом воспитывал меня просто – своими длинными, как у страуса, ногами он раздавал мне ежедневно (если не ежечасно) пинки и отправлял в наряды. Хотя по уставу нельзя назначать солдата в два наряда подряд, в наряды я ходил без перерывов – из одного переходя сразу в следующий. По моим подсчётам все эти полгода я спал два часа в сутки. Это, а не скверное питание, было самым тяжёлым для меня. Что касается питания, то мои занятия йогой привели к тому, что я от добровольного голода был переведён на голод, так сказать, по долгу службы. Кормили, в основном, баландой, состоявшей из гнилой капусты, плохо почищенной картошки и небольшого количества свиного сала вместе со шкурой. Но и эту дрянь съесть не удавалось. Едва нас сажали за столы, как через две минуты звучала команда «встать! Выходи строиться!». Почему, зачем надо было отбирать у людей даже эту возможность немного поесть? Ответа я не нахожу до сих пор.

Все передвижения по территории части мы совершали бегом или строевым шагом с дурацкими патриотическими песнями, текста которых толком никто не знал. Как правило, просто повторяли без конца припев: «Россия, любимая, моя! Родные берёзки-тополя!» или «Идёт солдат по городу, по незнакомой улице, а от улыбок девичьих вся улица светла!» Суки! Какие там девичьи улыбки? В увольнения нас не пускали – через высоченный забор мы не видели ни женщин, ни улыбок. Самым страшным нарядом, как ни странно, был наряд по столовой. Там почти не было возможности поспать – без перерыва надо было кормить 1000 человек. Считалось, что хуже всего оказаться в мойке или в варочном цеху. В мойке надо было сутки простоять, полоская руки в кипятке с порошком. Руки чудовищно распухали, кожа трескалась до мяса, ноги гудели. В варочном цеху свирепствовали повара: раздавал пинки и зуботычины, заставляли без конца мыть пол из шлангов, отчего кирзовые сапоги промокали насквозь, и почти не было возможности сесть и спокойно поесть – ели на ходу. Когда уже часов в пять утра объявляли перерыв, самые догадливые из нас заползали в короб огромного вентилятора. Было страшно, что кто-нибудь включит вентилятор и тогда огромный ротор размелет тебя в фарш, но желание поспать было сильнее страха. Впрочем, больше двух часов всё равно поспать не удавалось, и то редко.

Самая непонятная для меня вещь – отношение сержантов и офицеров к сапогам. Сапоги должны блестеть всегда! Это неважно, что у многих из нас на лице были кровоподтёки – главное, сапоги! За сапожную щётку и коробочку с ваксой шла борьба не на жизнь, а на смерть. Били друг друга за щётку безжалостно и страшно. В первые месяцы многие стёрли себе ноги, поскольку портянки выдавали столь изношенные и столь плохого качества, что навертеть их на ногу было невозможно. Понимая, что я тоже сотру ноги, и тогда Иконников, вместо льготного режима хождения в тапочках, надаёт мне тумаков по полной, я навертел на ноги ножные полотенца, которые всё равно висели без дела – ноги никто не мыл, не до того было. Но Иконников вычислил меня и заложил капитану – командиру роты. Капитан был  контуженным афганцем. По малейшему поводу он приходил в ярость. Орал страшно, голова у него тряслась, слюна брызгала во все стороны. Любил устроить в коридоре промывку – на пол выливалось с десяток вёдер воды, высыпался килограмм порошка, и мы должны были всё это собрать. Или, бывало, строил он нас в шеренгу и бил всех без разбору перчаткой по щекам – этакий эстет, рыцарь без страха и упрёка. За ножные полотенца капитан назвал меня «предателем родины» и дал десять нарядов. Вообще, по моим подсчётам за два года службы я получил порядка 1200 нарядов. Каково, а?

Как я ко всему этому относился? Да просто считал всех сумасшедшими. Но было и страшно по-настоящему. Помню одного парнишку – кто-то полоснул ему ножом по руке, рана загноилась. На моих глазах этот бедолага зашивал гноящуюся рану, в которой видна была кость, обыкновенной ниткой с иголкой. Не знаю, выжил ли парень – больше я его не видел. Периодически нас выгоняли на облаву – то из одной, то из другой части Уральского военного округа кто-нибудь сбегал с автоматом, расстреливал мирных граждан и прятался в лесах. Это было похоже на какую-то партизанскую войну.

Полгода прошли. Наступила осень. Нас, качающихся от слабости, с опухшими от бессонницы лицами и слипающимися веками, с фингалами и мешками под глазами, построили на плацу и выкликнули тех, кто переводится в полк связи. Полк находился тут же – в соседней казарме – но мы уже слышали, что перевод в полк меняет многое. В полку дедовщина, и это страшно. Я был обречён.

 

7.

Первый отбой в полку. Развалившийся на койке здоровенный детина командует мне:

–Николаев, быстро принёс тапочки!

– Я сюда не тапочки носить призван!

Всё. Я подписал себе приговор. Следующим вечером я уже стою в наряде на тумбочке. Сержант Добряков, бывший каратист, пообещал, что научит меня подчиняться. Правда, он недоумевает и спрашивает меня:

– Почему ты не хочешь быть, как все? Что ты мне хочешь доказать?

– Я тебе докажу, что Бог есть и за зло наказывает жестоко…

– Ну, ты у меня попляшешь, сучара!

И началось. То я стою на тумбочке по стойке смирно (стоит мне ослабить ногу, и я получаю удар в живот), то мою пол в казарме, то чищу очко в туалете лезвием от бритвы. Добряков уходит спать – приходит другой сержант и продолжает меня бить. Просыпается Добряков, выливает на меня ведро воды, которой я мыл пол и заставляет её собирать. На четвёртые сутки я начинаю засыпать стоя, но меня бьют в солнечное сплетение снова и снова, по почкам, по ногам, по печени, по яйцам. Я забираюсь поспать в сушильную комнату, но там меня находят и снова бьют. Я падаю на пол в туалете и засыпаю – меня поднимают и бьют ногами. Чищу туалет – говно лежит кучами где попало, его надо собирать руками, слив работает плохо, трубы забиваются. Я проталкиваю в очко палку с тряпкой, чтобы пробить засор – говно летит в лицо. Приходит Добряков и снова меня бьёт.

На тринадцатые сутки я вижу на белой стене кровать с подушкой. Я почти не ел всё это время, но голода уже не чувствую. Сознание почти отключилось – очень смутно я понимаю, кто я и где. На четырнадцатые сутки я понимаю, что умираю. Надо что-то делать. Я набиваю карман семечками из  шинели сержанта, выхожу ночью из казармы и иду к мусорке. Стоит начало зимы. Уже в воздухе небольшой морозец. Звёзды смотрят с неба такие прекрасные и далёкие. У мусорки новобранцы из учебки жгут костёр и что-то жуют – должно быть, откопали хлеб из мусора. За мусоркой – я знаю точно – стоят два ящика, один на другом, – можно подтянуться и перелезть через забор.

Ночь я провожу на площадке какого-то дома. Утром раздаются шаркающие шаги случайной домохозяйки, идущей к мусоропроводу. Я лежу с посиневшим, распухшим лицом, двигаться мне лень. Истошный крик и топот убегающих ног. Мучительно я соображаю, что мне делать дальше. Выхожу из подъезда и направляюсь в военную прокуратуру.

В прокуратуре я сижу на диване полдня прямо у кабинета прокурора. Никто меня не замечает. Я подрёмываю – мимо ходят разные люди, никто ничего не спрашивает. Тогда я сам нахожу канцелярию и пишу заявление на Добрякова. Потом возвращаюсь в часть. Там меня уже давно ищут. Дальше начинается нечто невообразимое. Лично командир полка упрашивает меня забрать заявление. Полковник Черепанов. Объясняет, что из-за меня все офицеры останутся без премии. Что у Добрякова на гражданке жена и ребёнок, а я его… посадить… «А мне какое дело?» – хочется спросить мне.

Меня переводят на другой этаж казармы в другой батальон. Бить меня всем запретили. Но деды нашли выход. Они ставят меня посреди казармы, и каждый проходящий мимо должен тихонечко ткнуть меня кулаком куда-нибудь. На этаже 200 человек – они ходят туда-сюда. День такого стояния и я начинаю сходить с ума. Какой-то незнакомый сержант запугивает меня убийством, и я начинаю понимать, что сержантом руководит полковой особист. Офицеры по очереди проводят со мной воспитательные беседы – уговаривают забрать заявление. Главный аргумент: они останутся без премии… Даже теперь, много лет спустя, мне хочется спросить: откуда набирают таких идиотов в нашу армию?

Увы, заявление я забрал. Прокурор злобно обозвал меня не то слабаком, не то несерьёзным человеком – не помню уже. Его планы я тоже нарушил. Ему нужна была отчётность по раскрытым преступлениям.

 

 

8.

Во мне что-то надломилось после этой истории. Я утратил веру в людей, а моя вера в Бога тогда ещё не была достаточно крепка. Полтора года тянулись невыносимо медленно. Спали мы очень мало – два-три часа в сутки, иногда четыре. Всё, что не успели сделать днём, делали ночью. Часто деды будили нас среди ночи и устраивали суд – да тут же и наказывали: били, изощрённо издевались, заставляли бить друг друга. Наступившая зима, мучила меня крепкими уральскими морозами. Я был болен каким-то хроническим гриппом, который прошёл только летом. Ходил в караулы. Сумел записаться в офицерскую библиотеку. Книги привязывал ремешком под шинель между ногами и читал на посту при свете прожектора. Если книги находили – били. Если у кого-либо находили письмо из дома – били: письма надо было сразу уничтожать. Никаких личных вещей мы иметь не могли. В казарме стояли тумбочки, но в них было лишь мыло и зубные щётки с пастой, которые все воровали друг у друга. Вообще, воровство в этой части было нормой и поощрялось офицерами. Капитан посылал украсть то одно, то другое. На всех не хватало обмундирования, запчастей к военной технике, всяческого инвентаря – воровали друг у друга. Воровали и стройматериалы с гражданской стройки по соседству – в части строили что-то постоянно. Часто нас посылали то на какие-то заводы незнамо за что работать, то убирать картошку, то копать чей-то огород, то рыть траншею на генеральской даче. Кроме того, мы ездили на учения, где в снегу прокладывали какие-то кабели, работали на аппаратуре связи, стукаясь об неё лбами, поскольку постоянно клевали носом. Вряд ли кто-нибудь из нас был способен хоть что-то сделать в реальных боевых условиях. Да и офицеры часто не понимали, что и как делать. А то и бывали пьяны. Капитан, которого я в глаза называл алкоголиком, устроил мне сотрясение мозга. Никто не подумал даже дать мне постельный режим. Фельдшер в части был, но ходить к нему не полагалось – это называлось «откосить от службы».

Стоит ли рассказывать, как меня вешали в сушилке – подтягивали в петле и снова отпускали? Как капитан рассказал про афганскую пытку – штык ручкой в землю и человека привязывают за четыре колышка лицом к небу – и деды тут же опробовали новшество на мне? Как нас заставили поднять на руках кунг, набитый аппаратурой связи, и у меня частично разрушился позвонок в позвоночнике? Как я потом ходил согнувшись целый месяц и никто даже не подумал послать меня к врачу? Как солдаты пили разведённый антифриз и потом валялись полумёртвые?

Немного легче стало в последние полгода. Я научился всем тонкостям службы – где надо, знал как и что украсть, как раздобыть еды, как уклонится от тяжёлой работы, как спрятаться куда-нибудь и поспать. Этот чудовищный опыт, это воспитание, которое получает человек в армии, могут пригодиться и на гражданке, но боже вас упаси иметь дело с такими людьми.

 

9.

Тяжёлые железные ворота мрачно заскрипели, солдат с подбитой губой, стоя у ворот, отдал честь, и грузовик выехал из части. В кузове сидели дембеля – вещей у них не было. Один из них затянул песню: «По кунгу ёбнула болва-а-анка…», но тут же осёкся. За прошедшие два года прогремел взрыв в Чернобыле, Горбачёв произнёс свою знаменитую речь о начале Перестройки, министр обороны объявил борьбу с дедовщиной. Тем не менее, я не очень понимал, что въезжаю в другую страну. Под глазом у меня лиловел здоровенный фингал, а на душе было странно. Не верилось, что вот так вдруг всё кончилось.

И вот уже я выхожу из поезда на Московском вокзале. Опускаю пятак в автомат метрополитена и вхожу на эскалатор. Навстречу на соседнем эскалаторе едет красивая девушка и безмятежно чему-то улыбается. И тут я начинаю плакать – громко, навзрыд, и это, кажется, впервые за два года. Я еду домой к Маше – она узнаёт меня не сразу. Приглашает в комнату, но уже через десять минут я с ужасом понимаю, что говорить нам не о чем. Или это я не могу говорить ни о чём, кроме армии? Я встаю и ухожу. Молча.

Дома мать выдаёт мне гражданскую одежду – я не вырос ни на сантиметр, но вся одежда узка в ширину. Я хожу по квартире и заново знакомлюсь с каждой вещью – как же это я почти всё забыл, не помню, что где лежит? Вечером, сняв с себя одежду, аккуратно укладываю её на стул точно так, как два года укладывал хэбэ на армейскую табуретку. Ложусь в постель и с недоумением думаю: «А зачем я уложил всё, как в армии?» Ответа у меня пока нет.

На следующий день мать предлагает мне поехать на базу отдыха в Орехово, где я не раз бывал в юности. Я охотно соглашаюсь. База. Сосны, озеро и аккуратные домики. Я учу математику, чтобы поступать в Университет. Но к большому моему огорчению почему-то ничего не получается – я засыпаю над учебником. Пробегаю каждый день 20 км и удивляюсь, как это легко мне даётся. Но над учебниками засыпаю. Ни к чему хорошему не приводят мои попытки заговорить с людьми в столовой. От меня почему-то все шарахаются. Я не понимаю, что на самом деле я злобно кричу. Всё кругом кажется мне не заслуживающим этой тишины и покоя. Люди злят меня: почему они так живут, когда где-то солдаты дерутся за корку хлеба?

В июле я проваливаю экзамены в Университет, как последний двоечник. Мне кажется, что жизнь кончена – дома я бьюсь головой об стену, чтобы убить физической болью душевную. С этого времени я всё сильнее  заикаюсь – слова застревают у меня во рту, как сырые лягушки. Впереди ещё полтора месяца отпуска, но отдыхать как-то тоскливо. В надежде поднять себе настроение, я устраиваюсь в монтажное управление на работу. Работаю на строительстве электромеханического завода. По выходным хожу к Михайловскому замку, где в Ротонде собираются люди и кричат о политике. Кричат самые невероятные вещи. Больше глупые, чем разумные. Я пытаюсь что-то сказать об ужасах службы в армии, но меня никто не слушает. Со временем я замечаю, что могу говорить с людьми только о своей службе, о том, что такой службы не должно быть, но она есть. По ночам мне снится всё время один и тот же кошмар: я расстреливаю из калаша армейский газик, в котором сидит генерал. Просыпаюсь в холодном поту.

Зима выдалась снежная, с лёгким морозцем и солнцем. Но ничто меня не радует. К тому же, однообразная работа на стройке надоела – никто не собирается хотя бы повысить мне разряд. Дома я слушаю весь вечер песни Высоцкого и иногда плачу. Особенно нравится «Протопи ты мне баньку по чёрному» и «Течёт речека». Под Новый Год в гости приходят с бутылкой водки два моих однокурсника. От водки я отказываюсь, и тогда они всерьёз предлагают мне записаться в секцию каратэ. В секцию так в секцию – лишь бы не сидеть дома вечерами в одиночестве, лишь бы не эта жуткая тоска от сознания собственной униженности и беспомощности. В секции мне сильно достаётся от опытных каратистов – можно сказать, меня используют в качестве груши. Я вечно хожу то с подбитым глазом, то с разбитым носом или губой. Бывает больно, но зато понемногу проходит нехороший страх, который преследует меня с самого дембеля – уже не кажется, что сейчас меня схватят и увезут куда-то или будут бить. Но по-прежнему я до зубовного скрежета не люблю людей в форме – военной или любой другой. Каждый раз мучительно вздрагиваю при виде мента или какого-нибудь желторотого лейтенанта.

Между тем, в стране появились первые кооперативы. Происходит какое-то брожение – в воздухе неуловимо запахло деньгами. Без сожалений увольняюсь со стройки и решаю вплотную заняться спортом, чтобы открыть детскую секцию для заработка и для души. Хожу ещё и на ушу. Тело становится всё более гибким и сильным. Но странное дело, через час после тренировки на меня накатывает болезненная слабость – я едва могу доехать до дома. Чтобы укрепить себя и хоть что-то заработать, я хожу на овощебазу разгружать вагоны. Платят копейки.

Мать и отец недовольны моим убогим заработком. Отец, кроме того, злобно рычит, что сын «не помогает по хозяйству». Тогда я устраиваюсь мастером по теплотехнике в теплицы, где выращивают цветы. Но в последний момент – о, насмешка судьбы! – меня заворачивают и предлагают работать не мастером, а слесарем. С холодной тоской в сердце соглашаюсь. Работа мне не нравится. В теплицах полно красивых женщин, но я не знаю, как с ними познакомиться. Смутно я начинаю догадываться, что как-то неправильно, грубо разговариваю – поэтому от меня шарахаются даже пьяные мужики на улице, не говоря уже об этих влекущих меня девушках из теплиц. Да ещё и заикаюсь через слово. Тоска. На третий томительный день работы получаю повестку из военкомата: мне приказано явиться на сборы. Запредельный ужас шевелит волосы на голове. Задумавшись, понимаю, что сборы – это не совсем военная служба, но всё-таки опять это рабство меня настигло. Иду в военкомат с тяжёлым ощущением обречённости, и только во время переклички в последний момент понимаю, что ведь можно уклониться от этой почётной обязанности – никто за такое дезертирство не накажет. Но уже поздно, уже нас, бедолаг, построили и ведут на вокзал. Месяц я бездельничаю в Североморске. Работать на армию я принципиально не хочу, а заставить меня никто не может – гражданское лицо всё-таки. Хожу по сопкам к морю – оно прекрасно! Осенняя природа Заполярья радует глаз дивными красками. И всё-таки мне невероятно тошно от этих зелёных хэбэшек, походов строем в столовую и свирепых офицерских команд. Ночью мне снятся неотвязные кошмары – я с кем-то дерусь там, во сне, а на самом деле крепко въезжаю в глаз кулаком, лежащему рядом ни в чём не повинному товарищу. Утром он злобно на меня косится. По возвращении в Ленинград вскоре со мной случается то, что окончательно перечеркнуло мою жизнь жирной чёрной полосой.

 

10.

Это случилось в субботу. Я сидел в читальном зале публичной студенческой библиотеки над какой-то книгой по психологии. Книга была слишком сложна для меня – я тщетно силился что-то понять – мысли как-то странно путались и голова мучительно болела. Необычный посторонний запах щекотал ноздри. Вдруг кто-то сказал:

– Что ты тут читаешь? За тобой следят!

Я поднял голову и осмотрелся – вокруг сидели студенты, уткнувшись в книги. Пожав плечами, я взялся за труд по психологии. Но снова кто-то сказал:

– Не сиди. Иди отсюда.

Я поднял голову. Никто на меня не смотрит.

– Кто ты? Что ты хочешь от меня? – спросил я. Несколько человек оторвались от книг и посмотрели на меня.

– Ты должен притвориться.

– Кем притвориться? – я старался говорить шёпотом, но в тишине библиотеки голос разносился во все углы.

– Сумасшедшим. За тобой следят, – сказал невидимый собеседник.

– Где следят? – я задумался о том, где же этот голос. Он явно звучал у меня в ухе. «Да это же микрофон в ухе! – осенило меня, – Как он туда попал? Значит, я шпион?»

– Встань и постарайся незаметно выйти! – голос настаивал. Оставив книгу по психологии на столе, я встал и двинулся к колонне. Странно пахло чем-то химическим. Голова болела всё сильнее.

– Осторожно! Следят! Быстрее! – подбадривал таинственный голос в ухе. Я бросился в соседний зал. Испуганная моим диким видом, библиотекарша ойкнула и прикрыла рот ладонью. Войдя в туалет, я на секунду остановился – голос приказал уничтожить документы. Разорванная записная книжка полетела в унитаз и унеслась с потоком воды. Затем последовала попытка разорвать паспорт, но паспорт был крепок. Бросив эту затею, я обернулся: у окна стоял человек и курил. «Шпион. Следит за мной», – понял я. Выбежав из туалета, я двинулся к выходу из библиотеки. Там, на выходе, надо было сдать одноразовый пропуск вахтёрше, но он остался в книге. Подумалось, что в гардеробе висит моя куртка, где остались какие-то небольшие деньги: «Ну и чёрт с ней!» Вахтёрша как-то подозрительно на меня посмотрела.

– Беги! Быстрее! – приказал голос. Я бросился мимо кричащей вахтёрши, мимо испуганной гардеробщицы, распахнул дверь и очутился на улице. Воздух показался мне каким-то остро холодным, солнечный свет особенно ярким и режущим, шорох автомобилей нестерпимо отчётливым. Я понимал одно:  я – шпион, меня преследуют и надо как-то скрыться, исчезнуть. Бегом я пустился к метро. Надо сказать, что бег для меня был столь же естественным способом передвижения, как и ходьба. Я легко преодолел два километра, перешёл на шаг и вошёл в подземку. Там я несколько раз пересаживался с поезда на поезд, чтобы запутать преследователей, доехал до центра города и вышел наверх. Голос звучал всё настойчивей:

– Притворись сумасшедшим! Беги! Ты должен попасть в больницу! Иначе убьют! Спрячься в больнице!..

Я бежал по улице прямо по проезжей части среди машин. Очень смутно я себе представлял, что за болезнь сумасшествие. Как и все советские граждане в то время, я не мог об этом нигде прочитать, а в фильмах сумасшедшие практически отсутствовали. Мне показалось, что для большей убедительности надо высунуть язык и пустить слюну. Что я и сделал. Машины, объезжая меня, грозно сигналили, недовольные водители махали из окон руками и что-то кричали, но мне было всё равно – я выполнял поставленную задачу: притворялся сумасшедшим. Дикие глаза, высунутый язык, слюна капает, руки выделывают какую-то пляску смерти. Хорош я был в тот момент!

Остановился я у какого-то здания с зарешёченными окнами.

– Брось камень! – приказал голос. Я схватил небольшой камушек, щебёнку, и бросил в открытое окно. Немедленно из здания с криками выскочил милиционер – оно оказалось не чем иным, как отделением милиции. Милиционер бросился на меня, стараясь ухватить за руку, но эта попытка была напрасной – я увернулся и в несколько прыжков оторвался от него. Вбежав в какой-то двор, уже почти ничего вокруг не понимая от возбуждения, я увидел играющих в карты старшеклассников. В них полетел маленький кусочек щебёнки.

– Иди отсюда! Идиот! Пошёл отсюда! А ну! – заорали мальчишки. Кто-то из них поднял увесистый каменюгу и запустил в меня. Я увернулся, но другой камень, поменьше, угодил мне в лоб. Боли почти не было, и хотелось бежать обратно к отделению милиции. Требовалось сделать так, чтобы менты сдали меня в больницу, иначе враги обязательно найдут и тогда всё.

У отделения навстречу бросились два мента. Они подступали что-то крича, но я размахивал кулаками в стиле богомола, и менты опасливо подавались назад. Тут сзади подбежали обиженные старшеклассники.

– Держи его! – закричал мент. В этот момент я подумал, что могу их всех легко раскидать, но пора уже, наконец, сдаться. Я дал менту схватить меня за руку. Немедленно руку заломили за спину и бросили меня на асфальт. Мент наступил сапогом на печень и с весёлой ухмылочкой спросил:

– А печень у тебя, случайно, не болит?

– Ой, болит-болит!

– А-а-а, вот тебя-то мы давно и ищем!

На самом деле в этот момент я бы ничего не почувствовал, даже если бы кто-нибудь отрезал палец ножовкой. Мент довольно елозил сапогом по животу нарушителя порядка, задрав каблуком рубашку. Потом меня подняли. Два мента и три старшеклассника, держа свою жертву со всех сторон, поволокли её на расправу в отделение. Там мне надели на руки милицейскую удавку, потом на ноги тоже, и бросили на пол. Пол был кафельный, холодный, но я ничего не чувствовал – лежал и притворялся сумасшедшим. Голос что-то приказал – я рванул удавку на руках изо всех сил. Верёвка железно затянулась на запястьях, сдавив вены намертво.

Когда приехала скорая и меня, наконец, подняли с пола, руки были тёмно-синего цвета.

– Снимите верёвки! – приказал врач.

– Он же буйный. Вы с ним поосторожнее, – менту явно не хотелось развязывать зарвавшегося маньяка.

– Давайте-давайте. Вы тут с ума, что ли, посходили? Вы же его без рук оставите! – врач набрал шприц. Кровь хлынула через развязанные запястья и заколола пальцы тысячей иголочек. Я был совершенно доволен проведённой операцией. Врач поправил на мне сползшие брюки, сделал несколько спасительных уколов в вены, и два дюжих санитара, взяв под локти опасного сумасшедшего, повели его в машину.

 

11.

Если остановить случайного прохожего на улицах Москвы и спросить, что он знает о душевнобольных, кто это такие, то прохожий с нехорошей усмешкой ответит что-то вроде «ну это когда человек ничего не соображает». Но если этого же прохожего привести в психиатрическую больницу и показать душевнобольных, то, если только у прохожего есть хоть немного сердца, он будет плакать и говорить: «Я не знал, что это так страшно». Почему же мы смеёмся над душевнобольными? Мы же знаем, что душевнобольной страдает не меньше, чем больной раком. А может, и больше. Ведь раком в последней стадии долго не болеют, а душевная болезнь это часто на всю жизнь. Ну, не смеёмся же мы над человеком, у которого болит сердце? Я думаю, что всё дело в традиции. Совсем недавно медицина ничего не знала о душевных болезнях. Поэтому искусство изображало таких больных в самом нелепом виде. Искусство – мощнейший фактор формирования нашего сознания. В нашей голове крепко засели смешные сумасшедшие из самых разных произведений. Да, смешно. Смешно по той же причине, по какой мы смеемся над всеми людьми, которые не похожи на нас самих. Смеёмся над неграми, над голубыми, над китайцами, над теми, кто добровольно собирает мусор в пригородных лесах, или над теми, у кого странная причёска, или над теми, кто пишет левой рукой. Может быть, это чисто русское? Признак общества с низкой культурой? Очень не хотелось бы так думать, но боюсь, что так оно и есть…

 

– Раздевайся! – сказала толстая,  грубоватая тётка в медицинском халате. – Всё-всё давай снимай! А теперь мылься давай! Давай-давай! Ишь ты, как уделался весь. Бедный. Где ж тебя так…

В большой ванне с сильно пожелтевшей от старости эмалью она поливала меня из душа. Грязь и кровь с разбитого камнем лба стекали мутным ручейком. В жутковатом воздухе приёмного покоя пар таял мгновенно, и я поёживался от холода. По обе стороны от тётки стояли два мрачных, небритых выздоравливающих ангела с буйного отделения и равнодушно следили, как она вытирает меня полотенцем. Затем мы отправились по коридору на отделение. Коридор был тёмный, сырой и гулкий – со сводчатым потолком, весь в старом, тусклом кафеле. Он навёл меня на мысль, что это тюрьма, хотя санитары в машине сразу сказали: они везут меня на Пряжку. На душе заскребли кошки, и какое-то гнусное подозрение пришло в голову: «Не собираются ли меня здесь убить?» Санитарка, проведя меня вверх по лестнице, вынула из кармана дверную ручку и вставила её в дверь, на которой ручка отсутствовала по непонятной мне причине.

За дверью был прямой, совершенно пустой коридор с крашеными зелёной краской стенами и побеленным потолком. В середине торчала небольшая раковина с краником. По коридору слонялись унылые, обритые наголо люди в халатах. Лица людей были какими-то серыми, с тусклыми глазами и большим количеством морщин. На ногах у одних из этих бедолаг болтались рваные тапочки, а другие были и вовсе босыми. Тут я сообразил, что я и сам босой, в халате без пояса и придерживаю полы, чтобы скрыть своё мужское достоинство. Меня провели в надзорную палату и два выздоравливающих психа в пижамах, недобро пошучивая насчёт того, что я здесь теперь надолго, привязали меня полотенцами к железной кровати. Лёжа на спине, я осмотрелся. Небольшая палата с решётками на окнах была буквально набита кроватями. Их насчитывалось что-то около двадцати, стоящих впритык, железных и похожих даже не на кровати, а на какие-то технические конструкции из труб. Посередине палаты был оставлен узенький проход, по которому едва мог протиснуться один человек. На кроватях спали какие-то бесцветные люди, настолько бесцветные, что о них ничего нельзя было сказать. Рядом со мной мужик жевал хлебную корку и пускал газы. Ещё несколько человек бодрствовали и под одеялами как-то странно почёсывали ступню о ступню. Пришла медсестра и поставила мне капельницу. От капельницы стало тепло и приятно, и я уснул.

Из сна я выплыл как-то внезапно. Открыл глаза: в форточку влетела бронзовая статуя Будды, сделала круг у меня над головой и вылетела обратно. Я понял, что нахожусь в тайном центре, где прячут шпионов от врагов. И тут стало ясно, что мне очень трудно дышать. В горле что-то стояло, и плотный, тяжёлый воздух застревал во рту. Страх ворвался в мою душу. Стало трудно даже просто лежать – какая-то сила распирала тело, хотелось бежать куда-нибудь, принять любую другую позу, что-нибудь сделать. Я не понимал, что введённый через капельницу галоперидол вызвал аллергическую реакцию, и горло сдавливает отёк, а неизвестная сила, которая распирает тело, называется нестрашным медицинским термином неусидчивость, но сама-то она является самым трагичным эффектом психиатрических лекарств.

Между тем, лежать на спине было трудно – в этом положении воздух почти не проходил в лёгкие. Тогда, медленными движениями ослабив полотенца, я выдернул из них руки и повернулся на бок. Дышать стало легче.

– Отвязался! Коля, Гриша, отвязался! Скорей! – закричала медсестра, что сидела на стуле у входа в палату.

Прибежали выздоравливающие Коля и Гриша. Коля двинул мне кулаком в живот, а Гриша от души отхлестал по щекам. Стали привязывать полотенцами – я извернулся и ударил Колю ногой. Тот отлетел метра на два. Тут эти друзья взялись за меня по-настоящему. Били долго, с увлечением – в основном в живот. Но мне было почти не больно – занятия каратэ приучили совсем не к таким ударам. Привязали снова, но гораздо туже. Снова стало невозможно дышать. Я закричал. Было очень страшно. Я звал на помощь и просил немедленно пригласить доктора. Но субботний день не предполагал присутствия доктора.

– Да не кричи ты. Надоел, – сказала медсестра, – лежи, а то ещё укол сейчас сделаем.

Я отвязался и лёг на бок. Снова прибежали, ругаясь, Коля и Гриша, и, пресекая моё сопротивление, снова беспомощно били и привязали полотенцами. Уже не страх, а настоящий ужас клубился в моей голове. Я закричал ещё громче – воздух встал комом в горле и затвердел. Я ругался и звал на помощь, материл страну, милицию, армию и больницу. Пришла другая медсестра и сделала укол. Я отключился.

 

12.

Всё воскресенье я находился в полусне. Иногда сознание прояснялось и становилось понятно, что со мной произошло что-то ужасное. Если я стану таким, как эти люди на койках, то лучше бы сразу сдохнуть. Мужик с соседней койки вытащил из-под подушки засохший хлеб и дал мне поесть. Медсёстры сделали ещё две капельницы, покормили, и я снова куда-то провалился.

Проснулся или, верней, очнулся я в понедельник утром – как раз на подносах принесли завтрак. На стуле у входа в палату сидела новая медсестра – молодая, симпатичная пышечка по имени Таня. В горле всё ещё что-то мешало, но уже можно было дышать. Меня отвязали и сунули в руки тарелку с кашей. Поев, я принялся рассматривать трещины на потолке. Это была сложная система, напоминавшая сибирские реки на карте России. Тут возле моей кровати появились врачи. Двое – полноватая высокая тётка с энергичным, немного злым лицом и маленький, вертлявый старичок с козлиной бородкой.

– Как мы себя чувствуем? – спросил старичок.

–  Нормально. Скажите, чтобы меня больше не привязывали.

– Хорошо-хорошо. Вы понимаете, где вы находитесь?

– В больнице. Когда меня отсюда выпустят?

– Ну, это мы посмотрим на ваше поведение. Может быть, месяца через три.

– Но я не хочу здесь быть три месяца.

– Ну, дружок, раз уж вы шпион…

– Я не шпион!

– Вот это уже лучше! Очень хорошо!

– Вы слышите голоса? – вступила в разговор тётка.

– Уже нет, – ответил я.

– Ну и прекрасно. Что, Василий Иванович, – обратилась она к старичку, – будем продолжать галоперидол?

– Да, пожалуй, – ответил Василий Иванович и изысканным профессорским жестом поправил очки на переносице.

– Дайте мне хотя бы ручку и бумагу, – попросил я.

– Ручку здесь не положено, – ответила тётка, – А бумага вам зачем?

– Я хочу стихи писать. Но почему не положено ручку-то?

– А вдруг вы кому-нибудь глаза выколете! – на лице у тётки появилась жутковатая гримаса, которая должна была, видимо, означать улыбку, – Лежите лучше себе спокойненько и делайте всё, что вам прикажут санитары.

– Обещаю не выкалывать – дайте хоть карандаш! – почти заорал я, чувствуя ужас от этого доброжелательного, непробиваемого спокойствия тётки.

– Всё-всё, дружок! Отдыхайте! – сказал старичок.

Они ушли. Медсестра Таня поставила мне капельницу и села на стул. Выздоравливающий Коля (тот, что бил меня), крепкий молодой парень, довольно миловидный, но какой-то дёрганый, подошёл к Тане, встал сзади и без всяких церемоний стал мять ей плечи.

– Ну хватит уже! – сказала она

– Давай-давай, массажик, не стесняйся – настаивал Коля и продолжал своё дело. Видно было, что оно доставляет ему большое удовольствие.

Я повернулся к мужику на соседней койке и стал с ним беседовать. Его звали Костя. Выяснилось много нового: что койки называются шконки, что лучше всего прятать хлеб под подушку, потому что могут ведь и не покормить, что парень в углу палаты наркоман и клянчит у всех циклодол, а мужик слева лежит в больничке уже больше года, что сам Костя оказался здесь за то, что поджёг квартиру жены, что она, сука, изменила ему, и надо было её убить, что, вообще-то, он, Костя, совершенно здоров и его держат здесь зря.

Я посмотрел на койку напротив. Там лежал молодой ещё парень и, никого не стесняясь, онанировал. Мне было как-то очень нехорошо, тревожно – ноги странно крутило. Я тряс коленями, тёр ступню о ступню, и очень хотел встать, пойти в коридор и сделать какие-нибудь физические упражнения. Никто не объяснил мне, что это неусидчивость. Одно я понял ясно – жизнь кончена, я теперь сумасшедший. Даже если выйду отсюда когда-нибудь, всё равно останусь не таким, как все. Страшно.

В середине палаты стояла койка, на которой лежал глубокий старик, очень тощий, морщинистый, с седой порослью на голове. Его лицо выражало такую вселенскую скорбь, что становилось не по себе. Кроме того, он был крепко привязан и, похоже, не умел говорить. Кто-то вставил ему в рот сигаретку и поджёг. Старик курил всё с тем же жутким выражением лица. Скурив сигаретку целиком, он выплюнул остатки на одеяло, которым был прикрыт, и стал ворочаться с боку на бок. Вдруг этот несчастный отвязался от койки, вскочил и бросился к окну.

– Держите! Держите! – закричала Таня. Но старик был уже возле окна и, мыча что-то совершенно нечленораздельное, сильно бил кулаком по стеклу. Стекло, однако, не разбивалось. Тут старика схватил подоспевший Коля и поволок обратно – привязывать к койке. Старик почти не сопротивлялся – только мычал как бык, ведомый на убой.

– Он здесь уже десять лет лежит, – сказал Костя, – А стекло бронированное вставили, чтобы не разбилось.

– Зачем ему стекло-то бить? – удивился я.

– Ну как же, он разобьёт и осколком себе вены вскроет. А ему не дают.

– М-да, и чего же это людям жить не хочется?

– Ты спрашиваешь? А знаешь, сколько ему лет? – Костя мрачно пожевал губами покрытыми белым аллергическим налётом, – Тридцать…

 

 

13.

На что это похоже? Пожалуй, на то, как выкручивают постиранный в тазу свитер – вас то скручивает, то отпускает. На мгновение вам становится неудобно в собственном теле, но в следующее мгновение это проходит и через мгновение вам опять неудобно. Когда это чувство достигает большой силы, вы понимаете, что Ад существует, и он внутри маленькой белой таблетки. Из-за этого эффекта вам всё время хочется сменить позу, трясти ногами и руками, ходить, что-нибудь делать, но только не сидеть неподвижно и не лежать. При этом ваше настроение падает ниже нуля, и больше всего вам хочется умереть. Вот что такое неусидчивость. Она возникает от разных лекарств в разной степени и разные люди в разной степени ей подвержены. Но галоперидол, это одно из ранних психиатрических лекарств, очень грубое, примитивное и дешёвое, пожалуй, вызывает неусидчивость сильнее всего.

По иронии судьбы я оказался подвержен неусидчивости от галоперидола в максимальной степени. Уже во вторник я это почувствовал. Сначала я попытался отжиматься в проходе между шконками (а отжиматься я мог легко до пятидесяти раз и больше), но это мало помогало. Тогда я уговорил врачей разрешить мне ходить в коридоре возле надзорной палаты. Я метался по коридору – десять шагов вперёд, десять шагов назад – но это не улучшало моего душевного состояния. Уже очень скоро мне захотелось умереть. Я ходил и обдумывал, как это сделать. Однако сделать это на психиатрическом отделении не так-то просто. Я пытался отколупать кусочек эмали от металлической раковины, из крана которой все пили в коридоре, но кусочки были слишком крохотными. Я пытался вынести простыню в туалет, что был напротив надзорной палаты, чтобы свить из неё верёвку и привязать к трубе, но меня поймали сразу же, как я вошёл в туалет. Приходила медсестра брить больных (одним лезвием двести человек) – я умудрился стащить у неё лезвие «Нева», но она тут же хватилась и лезвие отобрали. Я подумывал, как бы вынести нож с раздаточной в столовой, но это было уж совсем невероятно – нож каждый раз запирали на замок. Ничего не получалось – пытка продолжалась. При этом единственным развлечением, которое могло бы хоть как-то отвлечь (не говорю развлечь) на отделении был телевизор, который стоял в столовой, но из надзорной в столовую не пускали.

Надо сказать, что я просил выдать мне пояс для халата, но мою просьбу проигнорировали. Так я и ходил без пояса – любой мог обозревать всё моё мужское достоинство – впрочем, мне уже очень скоро стало всё равно. Таня сидела на стуле и посматривала на меня. Иногда мы с ней беседовали. Девушка была довольно милая, беззлобная. Я скоро понял, что Коля клеится к ней – он чуть ли не ежечасно шёл массировать ей плечи, а ей это, видимо, здорово надоело. Мне тоже хотелось помассировать эти полноватые, округлые, тёплые женские плечи, но это желание существовало где-то на периферии моего сознания, стремившегося к смерти. Иногда Таню сменяли другие медсёстры – эти были намного грубее и равнодушнее – тем больше мне нравилась Таня. Что касается Коли, то он ревновал к тому, что я занимался каратэ (себя он считал крутым бойцом), и пытался меня всячески задеть, чтобы вызвать на драку. Но было ясно: любая драка приведёт к тому, что здесь задержат на лишний месяц-два, и я избегал стычек с Колей. Всё же мы несколько раз махались на кулаках в коридоре, и Таня нас разнимала.

Наконец, через неделю мне перестали вводить галоперидол через капельницы, и назначили его в таблетках. Небольшие белые колёса проваливались в горло удивительно легко. И всё же больные, несмотря на то, что в рот залезали медицинской ложкой и смотрели проглочены лекарства или нет, умудрялись выплёвывать таблетки и спускать в туалете в очко. Как только я понял, что причина моих мучений в галоперидоле, я тоже стал топить его в туалете. Однако после беседы с врачом, обладателем козлиной бородки, про которого все говорили, что он тоже сумасшедший (и вероятно, это была правда), стало ясно, что без лекарств вернётся болезнь, что будет ещё хуже, а так есть надежда какую-то часть жизни прожить без лекарств.

Вскоре галоперидол мне заменили другим лекарством, которое не вызывало таких сильных мучений, но не было и безобидным. Его я добровольно принимал, хотя каждый раз с содроганием сердца забрасывал таблетки в рот коротким, резким движением, чтобы не было так страшно. Из надзорной палаты меня перевели в обычную, которая отличалась только тем, что там на входе не сидела медсестра. Однако я уже полюбил беседовать с Таней и подолгу торчал в коридоре возле надзорки. Я никогда не думал, будто такая психиатрия, при всей её жестокости, является карательной. Нет, я понимал, что врачи хотят мне помочь, но методы, видимо, не слишком совершенны. Если бы знать тогда, насколько они несовершенны!

 

14.

Я сидел в столовой и смотрел телевизор. Рядом на длинных, очень тяжёлых деревянных лавках сидело ещё полтора десятка психов, но все они смотрели не столько в телевизор, сколько поглядывали в сторону раздаточной – оттуда пахло чем-то вкусным. Пора сказать, что это был год, когда на экраны телевизоров хлынули западные и не только западные фильмы, но фильмы далеко не самые лучшие. Количество насилия на этих экранах достигло небывалого градуса. Буквально каждую минуту кого-то били, насиловали, резали – подходящее зрелище для душевнобольных. Мне захотелось переключить телевизор на относительно безобидный канал.

– Ну что, может, переключим? – спросил я в пустоту. Ответом было молчание. Я подошёл к телевизору и переключил. И сразу же с лавки вскочил хмурый, мускулистый мужик – выражение его лица было запредельно зверским. Он что-то крикнул, схватил меня за горло и стал душить. Мы повалились на пол – я пытался оторвать мужика от себя, но он был невероятно силён. Воздуха не хватало и в голове загудело. Я уже собирался применить крайний приём на такой случай – ткнуть мужика пальцами в глаза – когда вошёл санитар. Мужик испугался и сразу меня бросил. Я прокашлялся и пошёл в сторону надзорки, где скучала Таня.

По дороге я встретил Красного Краба Колю.

– Я – Красный Краб Коля! – сказал Коля.

– Да не грусти, Коля, всё будет тип-топ.

Но Коля и не грустил – он улыбался всегда и всему:

– Я – Красный Краб Коля! – повторил он.

История Коли была проста и чудовищна. Нежный мальчик, которого родители оберегали от любой грубости жизни, дожил до восемнадцати лет, и друзья устроили ему день рождения. Кто-то придумал ради добродушной шутки покрасить живого краба  красной краской и положить Коле на тарелку в качестве варёного. Коля ткнул в краба вилкой, животное встрепенулось, и Коля сошёл с ума. Он навсегда превратился в весёлого идиота и большую часть жизни проводил в больницах.

– Я – Красный Краб Коля!

– Коля, ты хороший, но я пойду, извини.

Таня сидела с какой-то книжкой.

– Как себя чувствуешь? – спросила она.

– Да так. Неусидчивость. Крутит как-то. Эх, сейчас бы на  море!

– Бедный. Терпи. Тебе ещё полгода таблетки принимать. А потом будет тебе море.

– Да-а-а, дожить бы. А это кто там? Новенький?

В надзорке лежал новый больной – совсем молодой парнишка в синей пижаме. Появилась медсестра Катя с капельницей и подошла к новенькому:

– Рукав закатывай!

– Я не хочу.

– Мало ли что ты не хочешь. Рукав закатывай.

– Я отказываюсь, – новенький был поразительно спокоен и серьёзен.

– Ну что мне врача звать? Что ты как маленький?

– Дайте мне расписку, что вы не заразите меня СПИДом! (кстати, одноразовых шприцов и капельниц ещё не было и в помине)

– Какую тебе ещё расписку!

– Ну, хоть какую-нибудь напишите.

– Ах ты не хочешь по-хорошему…

Пришли медбрат и выздоравливающий Коля, привязали новенького намертво десятком полотенец, и Катя поставила ему капельницу. Новенький лежал и беспомощно плакал.

– Зачем его так? – спросил я Таню.

– Ну, надо же лечить как-то…

– А он разве болен?

– Не знаю…

Мой старый знакомый Костя вышел из туалета с каким-то журналом.

– Во, Серёга, смотри, «Юный натуралист».

– Зачем он тебе?

– Ну хоть что-то почитать.

– А ведь правда. Мне дашь?

– Да тут уже очередь человек тридцать…

 

15.

На сорок второй день меня неожиданно выписали.

– Повезло! – сказал Костя и попросил оставить ему катушку ниток, которую я бережно хранил под матрасом. С помощью этой катушки и огрызка карандаша, счастливым обладателем которого был другой больной, можно было обмениваться любовными записками с женским отделением этажом ниже, просовывая записки на нитке через решётку. Мы и наши адресаты никогда не видели друг друга и почти ничего не знали друг о друге, но эта переписка дорогого стоила.

– Уходишь? – сказала Таня и пристально посмотрела на меня.

– Ухожу. Хватит уже.

– Ну, уходи, – она стояла и смотрела на меня всё тем же упорным взглядом. Я повернулся и пошёл к выходу. Через много лет я встречу её в интернете и узнаю, что очень нравился ей, но она не решилась тогда ничего об этом сказать. Зато не терялся выздоравливающий Коля. Они поженились, когда этот боец вышел из больницы. Коля бил её сурово и держал в чёрном теле. В конце концов, он сел за какую-то уличную драку. Таня обратилась в бюро знакомств, познакомилась с богатым немцем и уехала из России навсегда.

Первое, что я сделал дома, – посмотрел на себя в зеркало. На отделении ни одного зеркала не было. На виске у меня белел островок отрастающих седых волос, но в целом вид был не столь плох, как я ожидал. Я сходил в психдиспансер, где мне навыписывали рецептов и объяснили, что надо ещё целый год принимать лекарства и что тогда, может быть, всё будет хорошо.

Вскоре отец устроил меня на большой завод, где работал сам, – устроил в радиотехническую лабораторию. В лаборатории царила скука – работы почти не было, и я читал книги. Когда все отправлялись на длинные перекуры, я выходил на лестницу и пытался там делать упражнения ушу. Но получалось плохо. В секцию каратэ я больше не ходил – сердце слишком тяжело билось от той нагрузки, которую давали таблетки. Ещё я начал писать стихи. Часто приходили в голову мысли о том, что жизнь моя ничтожна, и, может быть, хоть так я смогу что-то сделать. Дни шли. Я осознавал насколько далеко до настоящих стихов, но упорно писал по два стихотворения в день.

Неусидчивость мучила меня. Особенно тяжело было ночью. Я плохо спал и часто сидел на кровати, трясясь, или даже бился головой об стену, чтобы заглушить это тяжёлое состояние физической болью. Как-то я решил отнести свои стихи в журнал. В журнале стихи не взяли, но посоветовали обратиться в студию какого-то, как мне сказали, «поэта и педагога». Я ходил в студию, где меня ругали безжалостно, и, по словам «педагога», выходило, что я ни на что не гожусь. В психдиспансере выписывали рецепты и почти ничего не спрашивали. Так прошёл год.

Пришло время отменять лекарства. Но отменить их не удавалось. Наоборот, мне становилось хуже и хуже. Врачи увеличивали дозы, испытывали на мне самые разные таблетки, но от этого только усиливалась неусидчивость. Я совсем перестал спать. Неотвязно посещали зловещие мысли о самоубийстве. Разные способы приходили в голову: повеситься, отравиться, броситься с девятого этажа. Я попытался лечь под огромный кузнечный молот на заводе, но какой-то рабочий меня вовремя заметил и оттащил в сторону. Родители не понимали моего состояния и бранили вечерами беспощадно. Им, вероятно, хотелось от сына каких-то свершений, а затем и внуков, но я был полный ноль во всех отношениях. Неусидчивость скручивала меня всё сильнее. По ночам я метался по квартире, валялся по полу, кричал, плакал и кусал себе руки. Дошло до того, что я принимал таблетки уже целыми горстями. Наконец, я оказался в больнице с интоксикацией. Затем был направлен в институт психиатрии имени Бехтерева на дневной стационар. До рокового для страны Нового года, когда цены взлетят выше кремлёвских звёзд, а граждане бросятся зарабатывать зелёные деньги, оставалось всего девять месяцев. А там, в октябре девяносто второго, появятся ваучеры, и страна окончательно сойдёт с ума.

 

16.

Когда я подошёл к зданию института, в глаза бросилась надпись «приём суицидентов». Я зябко передёрнул плечами. На дневной стационар меня взяли – я подходил по теме какой-то научной работы. За дверью стационара оказалась прихожая. На одной полочке стояли дорогие, отлично начищенные ботинки – ботинки врачей. На другой – потрёпанная, заляпанная грязью дешёвая обувь, – ботинки больных. Моим врачом оказался немного стеснительный и слегка заикающийся молодой человек с округлой рыжей бородкой – Николай Сергеевич. Я сразу попросил выделить мне койку прямо на стационаре, чтобы не ездить домой на выходные.

– Разве вы не хотите домой? – удивился Николай Сергеевич, – Обычно больные наоборот стремятся побыстрее отсюда уйти.

– Ничего хорошего у меня дома нет. Родители – чужие мне люди. Они требуют от меня того, что кажется правильным для них, кричат, скандалят, и вообще, обстановочка ещё та. Вместо личного пространства – угол за шкафом…

– Хорошо. У нас есть две мужских палаты по четыре места – на всех не хватает, но вам выделим койку. Кстати, зачем вы в коридоре предлагали свои таблетки другому больному?

– Он сказал, что трифтазин – это чепуха и я просто чернушник.

– Так вы ему трифтазин предлагали? М-да… А вы знаете, что от одной таблетки можно умереть? У некоторых случается нейролептический шок – есть такие счастливцы. Я как-то на старшем курсе из лучших побуждений решил узнать, что чувствуют больные, когда принимают трифтазин. Принял одну таблетку – еле откачали, хорошо скорая вовремя приехала. Так что вы поосторожнее.

– Больше не буду, извините. А вы были очень романтическим студентом.

– Да, не без этого…

Тут в дверь постучали, и вошёл плечистый мужик в белом халате. Я вздрогнул: приплюснутый нос мужика явно был когда-то сломан, отчего всё лицо казалось весьма свирепым.

– А это заведующий стационаром, – поспешно сказал Николай Сергеевич

– Здравствуйте. Э-э-э, Николаев? Вы уже всё тут изучили? У нас есть комната отдыха. Можете пойти пока туда поиграть в бильярд.

– Я не играю. А вы боксёр?

– Кто? Я? А… нет, это один буйный больной. Идите-идите, отдохните пока. Потом пойдёте в процедурную и сдадите кровь из вены – это придётся делать каждый день.

– Зачем же кровь каждый день?

– Видите ли, может быть побочный эффект от лекарств – лейкемия, например. Надо контролировать.

Я прошёл по коридору и заглянул в комнату отдыха. Там, действительно, стоял бильярдный стол, но сильно потёртый, с рваным сукном и рваными сетками. Ещё там находился сильно продавленный диван и проигрыватель на тумбочке. В тумбочке лежала единственная пластинка. Я установил её на диск и опустил иглу. Это были песни Александра Башлачёва. В первый момент я даже вздрогнул: «Долго шли зноем и морозами. Да всё снесли и остались вольными…». «Ничего себе терапевтическая музыка!» – удивился я, но пластинка зашипела, заскрипела, и проигрыватель пришлось выключить. Тут в комнату вошла девушка с роскошными, распущенными по плечам волосами.

– Юля! – сказала она деловито и протянула мне ладошку.

– Сергей. Ты здесь давно?

– Вторую неделю. Довольно скучно. Я стараюсь побыстрее сбежать на работу.

– И что за работа?

– Реставратором. Кстати, скоро обед. А ты здесь какими судьбами?

– Ну вот, шёл-шёл, споткнулся, упал, очнулся – психушка…

– Ага, это бывает… А ты видел крюк в туалете?

– Видел. Здоровый такой на потолке – слона можно повесить…

– Ага, если встать на край ванны, то можно дотянуться. Говорят, там периодически кто-нибудь вешается. Очень подходящее украшение для  дневного стационара…

– Странно. Почему  его не  вывинтят?

– Лень, наверное…

Юля мне сразу понравилась своей открытостью и готовностью к общению. Мы вместе пообедали, и я пошёл в палату на свою койку. Моими соседями оказались двое: Виталий – мрачноватый, поджарый электрик, который слишком утомлялся на своей работе, и теперь у него необъяснимым образом болела здоровая рука, и Юра – молодой парень лет восемнадцати, который всё время лежал. Вскоре Николай Сергеевич расскажет мне его историю. У Юры были очень жёсткие родители – они контролировали каждый его шаг. На день рождения эти дураки подарили ему дорогие кроссовки (кроссовки ещё только начали появляться в магазинах). Вечером в подворотне к  Юре подошли бандиты и буквально одним движением выдернули парнишку из кроссовок. У Юры началась жестокая депрессия. Нет, у него ничего не болело, но почему-то он не вставал с постели вообще никогда. Он мог разговаривать, хотя был глуповат, он был абсолютно здоров физически, но просто лежал и смотрел в потолок. Со временем врачи придут к выводу, что он останется таким навсегда. Родители откажутся забирать Юру домой, и встанет вопрос, что с ним делать. Тогда этого несчастного навсегда переведут в закрытое отделение здесь же – в институте. Всю свою жизнь Юра проведёт на больничной койке.

 

17.

Отношение к больным в институте разительно отличалось от отношения на Пряжке. Здесь больных считали людьми и прислушивались к их желаниям. Николай Сергеевич часами беседовал со мной, и многое объяснил про мою болезнь. Мне назначали то одно, то другое лекарство – почти каждый день новое – но лучше не становилось. Я почти не спал ночью, а днём читал Германа Гессе или писал стихи. Неусидчивость скручивала в жгут, отпускала и снова скручивала. Иногда появлялась Юля, и мы беседовали обо всём понемногу. Порой, после обеда я провожал её в город, и мне всё больше казалось, что между нами возникло какое-то особенное чувство. Но Юля упрямо держала дистанцию и не впускала меня в свою жизнь. Это приводило в отчаянье, и однажды ночью я снял с кровати простыню, обернул вокруг тела, потом надел сверху пижаму, а затем поплёлся в туалет вешаться на том самом крюке. Однако в коридоре находился пост медсестры, и та немедленно меня засекла. На следующий день Николай Сергеевич хмуро встретил меня в кабинете.

– Что же это вы делаете, Сергей?

– А зачем мне такая жизнь?

– Увы, на этот вопрос нет ответа. Я тоже не знаю, зачем мне такая жизнь.

– Ну вот видите…

– Но, Сергей, всё-таки жизнь лучше, чем смерть…

– Это как сказать…

– Вы что думаете, у меня нет проблем?

– Не знаю.

– У меня нет жилья, Сергей. Я живу у своей невесты, но, боюсь, она в любой момент может выгнать меня на улицу…

– Николай Сергеевич, это такая страна, понимаете? Здесь нельзя жить. Здесь можно только умирать.

– Зря вы так, Сергей. Медицина идёт вперёд, появляются новые лекарства. Вы можете ещё дожить до того, что вас вылечат.

– Да разве в этом дело! Просто воздух несвободы слишком душен. Всё кругом пропитано тюремным запахом. Вот на прошлой неделе я ездил домой. Подошёл контролёр какой-то. Я ему объяснил, что я из больницы еду и у меня нет денег. И знаете что? Он стал надо мной издеваться. Тогда я его толкнул. Он отлетел, но потом бросился на меня, ударил по лицу, схватил за грудки и стал орать матом, что сдаст меня в милицию. И скажите мне, чем это не зона?

– Но здесь-то вам нравится?

– Вообще-то, да…

– Значит так. Сегодня в двенадцать мы собираем консилиум по поводу вашей болезни. Придёте к девятому кабинету, и будем решать, что делать дальше.

– А разве можно что-то сделать?

– Посмотрим.

В кабинете собралось человек двадцать: психиатры, психологи, студенты. Они заставили меня рассказать с самого начала, как и почему началась моя болезнь. Когда я дошёл до того, как меня мучили в армии, заведующий смахнул со своего зверского лица слезинку. Это меня смутило. Вот уж не ожидал такой чувствительности. Мне задавали какие-то вопросы, многие из которых казались лишними, но в целом было даже интересно. В два часа дня Николай Сергеевич вызвал меня в кабинет и сообщил неожиданное решение консилиума:

– Вам надо бросить все лекарства.

– Как так?

– Да так. На таких дозах вы в любом случае долго не проживёте. Надо рискнуть. Это будет очень тяжело – начнётся абстиненция, но другого выхода нет. Вы готовы на это пойти?

– Да я, в общем… как скажете…

– Я буду к вам каждый день ходить в палату и беседовать с вами, чтобы не было так тяжело. Согласны?

– Да, согласен. Только вот Юля…

– А что Юля?

– Понимаете, у нас роман…

– Это я знаю. И как у вас, кстати, дела?

– Да никак. Я боюсь, что если я буду лежать с ломкой, её за это время выпишут, и я вообще её потеряю…

– М-да, прямо не знаю… можно устроить вам встречу… вы там сами разберётесь…

– Ну, это вряд ли…

– Давайте попробуем. А пока вы свободны…

На следующий день мне отменили все таблетки. Душа была полна самых радужных надежд. Ещё бы! Жить без таблеток! Да кто же об этом не мечтает? Я даже пошёл и почитал Юре свои стихи. Он, конечно, ничего не понял и только сказал что-то насчёт того, что на Пушкина не похоже. После обеда я сидел в комнате отдыха и слушал скрипучую пластинку Башлачёва. Никого больше не было. Вдруг вошла Юля.

– Как ты тут? Мне с тобой поговорить…

– Поговорим.

– Только не очень долго, – она села рядом на диван.

– Что ты думаешь о сексе?

– Я? А что о нём думать? Хочется, конечно. Но ведь любовь – это не секс.

– Нет, не секс, – Юля загадочно улыбнулась, – но ты со мной…

– Но ты же говорила, что у тебя кто-то есть?

– Да, есть. И знаешь, как мы с ним? Да вот так – она вдруг села ко мне на колени и стала двигаться самым эротическим образом. Я почувствовал, что такого счастья мне может и хватить, но полагается делать что-то ещё. Она опустила руки мне на бёдра. И тут мой взгляд упёрся в окно. Там, в окне, видны были напротив окна другого крыла – того крыла, где находились кабинеты врачей. У окна стоял Николай Сергеевич и смотрел на нас. Я вскрикнул и сбросил Юлю с коленей…

 

18.

К вечеру того же дня началась ломка. Тот, кто не испытал ничего подобного, счастливец, но вряд ли понимает, что такое жизнь. Меня тошнило, знобило, голова страшно болела, слабость приковывала меня к койке, и всё время хотелось принять таблетки. Они лежали тут же – в тумбочке, и я не раз протягивал руку к ящику, чтобы… но приходил Николай Сергеевич и упрашивал меня ни в коем случае этого не делать. Мы много с ним говорили о жизни и о смерти. Юлю давно выписали – она даже не зашла со мной попрощаться. Я был не в обиде на доктора, что личная жизнь не удалась – мне давно стало ясно, что меня преследует некий Рок, и люди в этом не виноваты.

Так ломка продолжалась целый месяц, но однажды утром я проснулся и понял: кончилось! Вскоре меня выписали. Доктор посоветовал принимать по полтаблетки не самого зловредного лекарства – для профилактики. Это меня устраивало.

Я вернулся на завод, хотя мне дали инвалидность. Но на заводе становилось всё скучнее. Приходить на работу надо было в семь двадцать утра. Минута в минуту проходная закрывалась, и опоздавших не пускали. Дорога до завода была длинной, с пересадками, и успеть вовремя подчас было сложно. Однажды я влетел на проходную за минуту до закрытия – по моим часам, но по часам охранницы, видимо, пора было закрываться. Она застопорила вертушку и гордо встала у своей кабинки, одетая в синюю униформу, важная, с пистолетом на ремне. Я закричал, что я хочу работать, но эта бабища была неумолима. Я стал перелезать через вертушку – охранница выхватила пистолет и стала мне угрожать. Это был предел моего терпения. Не знаю сам, как пистолет оказался у меня в руках. Растерянная охранница хлопала ресницами. Я перелез через вертушку и пошёл на своё рабочее место. Там меня уже ждал начальник и сразу же крутанул у виска пальцем:

– Иди, сдавай пистолет начальнику охраны. И помолись, чтобы на тебя уголовное дело не завели.

Я шёл по заводу с пистолетом в руке и думал о том, что не хочу жить в этой стране, но другой страны у меня нет. Если где-то и существует иная жизнь, то это так далеко, что никогда не увидеть, не долететь, не доплыть. Уголовное дело на меня не завели, но объявили выговор с занесением в личное дело. Вскоре я уволился с завода и решил, что раз уж страна переходит к капитализму, то и мне пора переходить на вольные хлеба.

У меня был знакомый по секции – каратист Володя, сухопарый таджик, с лицом, покрытым какими-то болячками, говоривший по-русски с жутким акцентом. Поскольку с таким акцентом ни на одну приличную работу его бы не взяли, Володя занимался какими-то тёмными делами. В частности, у него был кооператив, существовавший только на бумаге. Володя предложил мне купить этот кооператив за не слишком большие деньги. Я задумался. Много было сомнений – что я буду делать с кооперативом? Нет ли здесь какого-то подвоха? В конце концов, я решил поговорить с юристом. Утром восемнадцатого августа я вышел из дома и направился в юридическую консультацию.

Стоял тёплый, солнечный день. Было приятно идти и думать, что жизнь налаживается. Я не смотрел телевизор и не читал газет, но всё же политические новости меня интересовали. Ясно было, что страна медленно движется к капитализму. Мне показалось только, что на улице что-то не так. Прохожие, как будто никуда не спешили. Да и было прохожих не очень много. Какая-то растерянность у всех сквозила на лицах. Войдя в юридическую консультацию, я сел на скамеечку – все юристы стояли кучкой в коридоре и о чём-то оживлённо беседовали. Так я сидел довольно долго, а юристы всё продолжали о чём-то говорить. Наконец, я подошёл к пожилому, лысоватому дядьке и сказал, что хочу проконсультироваться насчёт кооператива. Тот удивлённо посмотрел на меня:

– Да всё теперь. Какие кооперативы?

– В смысле?

– Эти вояки всё повернут назад. Кердык всей этой демократии.

– То есть? – я всё ещё ничего не понимал. – А что случилось?

– Переворот. Вы радио, что ли, не слушаете?

– Не слушаю. Что за переворот?

Дядька объяснил, что консультировать меня нет смысла, поскольку законы теперь изменятся. Я поехал домой и включил радио. То, что я услышал, действительно, было ошеломительно.

 

19.

Но, как вы знаете, Путч провалился. Знакомая бухгалтер посмотрела документы на кооператив и объяснила, что на нём висят небольшие, но долги, и что дело это дохлое. Каратист Володя был огорчён моим отказом, однако на этом не успокоился. Он стал предлагать ехать с ним куда-то на Юга в его родной посёлок. Володя объяснил, что я, с моим образованием, там буду «первым парнем на деревне», что там можно хорошо зарабатывать и т. д. и т. п. Мне давно уже хотелось уехать от родителей подальше. Я всерьёз задумался: жить, как прежде, в одной квартире с матерью казалось невозможным – от постоянной ругани в мой адрес лопалась голова. Однако история с кооперативом сильно подорвала моё доверие к Володе.  Всё-таки я отказался. Лет через пятнадцать бывшая Володина девушка расскажет мне, почему он звал меня в свою деревню. Эта история кажется невероятной, но каратист Володя собирался меня… продать в рабство, чтобы немного подзаработать. Очень скоро на Юге страны начнутся войны, и продажа в рабство станет не такой уж экзотикой, как могло бы это показаться в девяносто первом году.

По случаю я купил электрическую пишущую машинку «Ятрань», потратив почти все оставшиеся деньги. Машинка нужна была, чтобы печатать стихи, но стихи почему-то не писались последнее время. И вот как-то я просматривал газету с объявлениями и увидел, что цены даже на подержанные пишущие машинки весьма высоки. Я вспомнил, что возле Гостиного Двора есть магазинчик, где такие машинки продают очень дёшево. Меня осенила идея. Купленную «Ятрань» я тут же продал по объявлению вдвое дороже, чем приобрёл, и стал по утрам дежурить возле того самого магазинчика, скупая пишмашинки. По объявлениям в газетах они шли по невероятным ценам – в стране открывались первые частные банки. К Новому Году я заработал сумму, которой хватило бы на приличный автомобиль. Помню, в ясный декабрьский денёк на Невском из всех карманов у меня торчали толстые пачки денег. Я зашёл в бухгалтерию какого-то магазинчика и спросил, нет ли у них презерватива? Ошарашенная бухгалтерша, пересчитывавшая какую-то мелочь, уставилась на меня и пропищала, что такого у них не водится. Пришлось объяснить: презерватив нужен, чтобы упаковывать деньги!

Наступил новый девяносто второй год. Вся страна замерла в шоке, увидев в начале января новые цены. У меня дома стояло с десяток пишущих машинок, но я решил их попридержать. Возле метро Сенная образовался огромный стихийный рынок, где люди продавали всё: от чайников до оружия. Я бродил по этому рынку, приценивался и думал, как бы подзаработать. Но никаких идей не было. Непонятно почему в один печальный день галлюцинации вернулись. Я стал принимать лекарства, но не в лошадиных дозах, а очень умеренно – это позволяло мне спать. Не сказать, чтобы самочувствие было прекрасным – неусидчивость всё же мучила, было трудно сосредоточиться и запомнить информацию, иногда болела голова – но всё же это был не тот Ад, как до института Бехтерева.

От скуки я решил познакомиться с женщиной по объявлению в газете. Я сочинил великолепный короткий стишок про аиста и счастье, и это сработало. Вскоре в моей жизни появилась Маша К.. Маша была разведённой еврейкой с характерным носом и не менее характерными, выразительными глазами. Я нянчил её трёхлетнюю дочку, но машины родственники принимали меня в штыки. Моя же мать выгнала эту, как она выражалась, «потаскуху», применив забористый мат и угрожая спустить с лестницы. Я любил Машу, и мы всё-таки встречались. Но для всей страны в те месяцы острее всего стоял вопрос, где заработать. Увы, мои пишущие машинки обесценились, и пришлось их продать за очень скромные деньги. Зато вскоре мы с Машей придумали покупать одежду у продавцов секонд-хенда. Это было первое появление сэконд-хэнда в стране – продавали его в спортивных залах школ, свалив огромной безобразной кучей. Из этой кучи можно было выбрать очень ценные вещи. Маша умела шить и отлично приводила одежду в порядок, после чего я сдавал её в ларьки по хорошей цене. Но уже очень скоро продавцы секонд-хэнда сообразили, что торгуют неправильно, и стали сами сортировать свой товар. Халява кончилась. У нас не стало денег и – о, ужас! – Маша К. от меня ушла.

Какое-то время я мучился страшно, подумывал о самоубийстве, но спасся тем, что читал стихи Иосифа Бродского. Это и беседы с одной верующей знакомой привело меня к тому, что я крестился в Православной церкви. Я стал ходить на исповедь и причастие, но меня всегда удивляло, почему люди в церкви не общаются и не идут после службы помогать бедным и больным. Мне казалось, что верующие в Христа должны быть более деятельными. Между тем, я отделился в финансовом отношении от родителей. Денег у меня не было – наступил жестокий голод. От него я спасался молитвами. Только так можно было вынести запах жареного мяса, который шёл с кухни. Родители часто уговаривали меня поесть, но я знал, какие невыносимые упрёки за этим последуют, и потому отказывался. Время шло. Как-то я отправился на лито одной известной поэтессы, которое собиралось в Союзе Писателей. Там-то под Новый год я и познакомился с Наташей В.

 

20.

Наташа В, очень худая, нервная блондинка, была художницей. Но занималась тем, что не столько писала картины, сколько расписывала те убогие матрёшки, которые втюхивают иностранцам в качестве русской экзотики. Обитала она в центре города в доходном доме, куда я часто приходил. Там, в захламлённой, темноватой квартире, где жили ещё наташина мать, бабушка, дядя-алкоголик и восьмилетняя дочка, мы часто сидели, предаваясь мечтам о каком-нибудь необыкновенном заработке, который позволит изменить нашу жизнь. Конечно, я получал пенсию по инвалидности, но одно из моих лекарств было немецкого производства, и на него уходила половина пенсии. Голод становился всё более жестоким, и наступил день, когда, проснувшись утром в родительской квартире, я не обнаружил ни крошки хлеба и ни копейки денег. Я взял свою единственную китайскую кожаную куртку, которая была уже вся в дырах и потёртостях, надел и пошёл сдавать в ломбард. Обратно я собирался (это в феврале-то!) вернуться в одном свитере. Но такое барахло не взяли, конечно. Тогда я пришёл домой, вынул из шкафа кожаный дембельский ремень и часть его порезал на мелкие кусочки. На кухне возилась мать, и варить ремень показалось мне рискованным. Я замочил кусочки на полчаса в кастрюльке, вынул и стал жевать. Но кусочки были жестковаты. Я проглотил несколько кусочков и почувствовал, что в желудке что-то есть. Но только я прилёг на диван, как сильная боль в желудке снова подняла на ноги. Желудок сжимался и пульсировал, как некое самостоятельное существо. Походив немного по комнате, я бросился в туалет – меня стошнило. Стало ясно, что ремнём пообедать не удастся. Я вздохнул, оделся и поехал к Наташе В.

Вскоре Наташа устроилась на работу в «Музей детского творчества». Её задача состояла в том, чтобы добывать хорошие детские картины для этой организации. Только много позже на директора заведут уголовное дело за хищение детских работ и присвоение спонсорских денег, а пока такое и в голову придти не могло. Мне Наташа советовала устроиться дворником, но почему-то я плохо представлял, как могу справиться с подобной работой. На большую часть дня слабость приковывала меня к кровати, и было трудно даже доехать от родительского дома до центра города. Сомнительно, чтобы я мог целый день мести улицу, а тем более убирать снег. И тут мне пришла в голову мысль открыть детскую поэтическую студию. Самым трудным в этом деле представлялось то, как найти спонсора. Я договорился с Марининой начальницей, что моя студия будет существовать под крылом музея, и запасся соответствующим документом. Затем, почти ни на какие результаты не надеясь, сел за телефон, взял газету с объявлениями и позвонил в первую попавшуюся организацию. И тут случилось чудо! Меня сразу соединили с директором, представившимся Мниром Шаукатовичем, и, в ответ на мою просьбу о помощи, он сказал лаконично: «Приезжайте».

Мнир Шаукатович оказался добродушным татарином, похожим на бородатого плюшевого мишку. Возле его кабинета толклись какие-то подозрительные личности, которых я сразу определил как бандитов. Из разговора бандитов я понял: они пришли занять очень большие деньги, но отдавать их назад не собираются, тем более что Мнир Шаукатович деньги обратно и не требует. Этот подслушанный случайно разговор совершенно меня изумил. Я вошёл в кабинет, ожидая каких-нибудь разговоров про документы и тому подобное, но к ещё большему изумлению Мнир Шаукатович ни один документ даже не взял в руки. На предупреждения о подозрительных людях у кабинета он только усмехнулся и, выслушав мой лепет про студию, сказал:

– Хорошо,  Сергей, я буду вам раз в месяц давать деньги, а вы там занимайтесь искусством, как считаете нужным. Сколько вам денег надо?

И Мнир без разговоров согласился на предложенную мной сумму. Не слишком большую сумму, но её должно было хватить на жизнь. Удивительное дело, но он давал деньги полтора года и не попросил ни одного документа. Зато директор музея сразу же потребовала отдавать ей половину. Я, ничего не понимая во всей этой ситуации и полагая, что директор тут не последнее звено, на половину согласился. Через полтора года, когда деньги у Мнира кончатся, и его попрут с работы, он, недоумевая и возмущаясь, скажет:

– Зачем же ты отдавал деньги этим прохиндеям? Я же давал их лично тебе! – и в ответ на моё изумлённое «но почему», – Да я тебя видел с женой в парке. На вас же без слёз смотреть нельзя было. Эти кирзовые сапоги на ней! Эта дерюга на тебе!..

О, родина! Как понять тебя? Как умещаются на этой земле убийцы, святые и поэты в одном флаконе – три в одном? Велика земля русская, а вектора в ней нету…

 

21.

В конце сентября мы с Наташей в компании директрисы музея, сопровождаемой дочкой, повезли выставку картин в Минск. Удивительно, но нас встретили, почти как правительственную делегацию. Каждому дали по толстой пачке зайчиков (белорусских денег) и поселили всех в главной гостинице города. Мы развесили картины в выставочном зале и гуляли по городу, покупая роскошные белорусские яблоки. Четвёртого октября мы пришли на приём домой к главному комсомольскому руководителю города. Компания выпивала и веселилась, но кто-то включил телевизор. На экране показывали танки на улицах Москвы. Сначала это показалось мне каким-то художественным фильмом, но когда танк выстрелил прямо по Белому Дому, стало ясно, что всё всерьёз. И всё равно было ощущение, что смотришь какой-то фантастический фильм. Комсомольский руководитель пытался рассказать, что происходит, но мы плохо поняли, за что же на самом деле воюют в Москве. Ошарашено мы смотрели в телевизор и прикидывали, сможем ли теперь вернуться в Петербург.

За два дня до нашего отъезда домой Наташа не пришла ночевать в гостиницу. В страшном беспокойстве я прождал её всю ночь и, наконец, не выдержав шума машин на главном проспекте города, унёс матрас в ванную и там уснул. Меня разбудил приход любимой. Мрачным голосом, хмуря свои тонкие, красивые брови, Наташа сказала, что я сплю в ванной потому, что я сумасшедший, и даже не попыталась что-то объяснить. Я сразу понял: всё кончено! Давно чувствовалось: мы очень разные люди и дело идёт к разрыву. Делая вид, что ничего не произошло, мы вернулись в Петербург.

Но уже через неделю я выехал обратно в Минск. Дело было вот в чём. Россия замечательная страна – никогда не знаешь, какие простые вещи необходимые для жизни исчезнут здесь из продажи. Больше всего я опасался остаться без лекарств – подходила только та определённая схема, которую предложили в институте Бехтерева. Любые изменения приводили к тому, что я переставал спать и начинал снова скатываться к галлюцинациям. Но лекарства периодически исчезали и надолго – надо было делать запасы, как белка запасает орехи. В Минске, зайдя в аптеку, я узнал, что моё немецкое лекарство стоит здесь в четыре раза дешевле. И вот уже в Петербурге меня осенило, как можно сэкономить. Я взял доллары, отложенные в шкаф благодаря Мниру Шукатовичу, и купил билеты на поезд в бывшую часть СССР, а теперь другую, чужую страну.

В Минске стояла дождливая, очень холодная предзимняя погода. Обменяв доллары на зайчики у какого-то спекулянта, я целый день ездил по городу, скупая в аптеках лекарство – давали всего по две коробочки в одной аптеке. Так я скупил всё это лекарство в городе. Может быть, оно было нужно кому-то ещё, но русская жизнь – это борьба за выживание. Переночевав у одного своего знакомого, я сел на поезд обратно в Петербург, хотя ещё ночью стало ясно, что грипп настиг меня и дело плохо. В поезде я чихал, сморкался и кашлял. Сердобольные женщины кормили больного домашними пирожками и курицей, поскольку продукты я купить не успел. Одна из них рассказала мне, что её сын недавно сошёл с ума – крестился и стал ходить в церковь, молиться и говорит, что Бог может защитить от всякого зла.

В Петербурге, как только выздоровел, я отправился в церковь. В очереди на исповедь передо мной стояла девушка. За нами уже никого не было. Служба кончалась. Когда подошла очередь девушки, священник вдруг с благостной улыбкой посмотрел на меня, потом на неё и сказал: «Женитесь, дети мои. Детки будут хорошие. Благословляю вас». В полном недоумении мы с этой незнакомой девушкой взглянули друг на друга. Я подумал, что девушка симпатичная и, в самом деле, почему бы и нет? На мгновение показалось даже, что, вот, сейчас-то судьба, наконец, улыбнулась мне и всё будет хорошо. Мы вышли из церкви:

– Давай знакомится, что ли, – неуверенно сказал я.

– Давай. Раз уж батюшка сказал. Батюшка не ошибается. – и она откинула с головы чёрный платок. Красивые волосы, ладная фигурка – да, она была хороша.

– Ты кем работаешь, – задал я банальный вопрос.

– Продавцом женской одежды. А ты?

– А я безработный. То есть стихи я пишу.

– Но это же не заработок!

– Нет, не заработок.

– Но надо на что-то жить. Как же ты собираешься семью кормить?

– Бог поможет, нет? Мне кажется, нужно о душе думать, а не о деньгах.

– У-у-у, – протянула девушка, – Ну и пиши свои стихи дальше.

Она повернулась и пошла от меня.

– Но батюшка же сказал! – крикнул я вдогонку.

– Подумаешь! – сказала она, не оборачиваясь.

Всё чаще я задумывался о том, есть ли святость в такой церкви. Не раз на исповеди батюшки говорили мне самые дикие вещи: одни призывали бросить принимать лекарства, другие говорили, что я великий грешник, третьи советовали не писать стихи, а молиться. Один батюшка даже не допустил меня до причастия на том основании, что я душевнобольной. После случая с девушкой, я пошёл в другую церковь и там попросил о помощи, так как все деньги я истратил на лекарства и временно снова был в трудном положении. Ждать помощи пришлось долго. Не дождавшись, я с пенсии купил небольшой кусок мяса, пожарил и съел. Перед тем я целый год не ел мяса совсем, и теперь мне стало как-то совсем нехорошо. И тут позвонили из церкви и пригласили прийти в трапезную на обед. В трапезной мне налили большую тарелку супа и положили картошки с мясом. Есть уже не очень хотелось, но голод научил меня, что от еды не отказываются. Я съел всё. И тут стало совсем нехорошо. Я попытался встать с лавки, и еда хлынула наружу. Кусочки мяса были отчётливо видны на полу в луже блевотины.

– Вон отсюда! Чтобы я тебя больше здесь не видел! – заорал тот самый батюшка, у которого я просил помощи. Орал он так, будто я, по меньшей мере, осквернил чудотворную икону или разорвал в клочья Новый Завет. Домой я пришёл с пустым желудком и вскоре снова захотел есть, но денег уже не было.

Когда вскоре на экранах телевизоров нам показали Ельцина, стоящего в церкви с постной рожей со свечкой в руках и охранниками за спиной, тогда я окончательно отвернулся от церкви. Было вполне понятно, кто такой руководитель страны и как мало отношения он имеет к какой-либо жизни духа. Лицемерие и ложь, которые всё больше проникали повсюду, становились невыносимы. Я даже перестал молиться. Вместо этого я стал ходить по четвергам на сборище поэтов, называвшееся «Солнцеворот».

 

22.

«Солнцеворот» собирался в одной из комнат дома культуры. Верховодил там Володя Б. – харизматичный циник и любитель выпивки. Собиралось человек десять. Мы читал друг другу стихи, но больше рассказывали анекдоты и говорили о жизни. Жизнь была такая, что сказать о ней хотелось обычно матом. Впрочем, и стихи эти поэты писали с немалым количеством мата. Володя вынимал из сумки бутылки пива, они опорожнялись и бросались тут же за батарею парового отопления. Если в России ещё оставалось какое-то тепло, то оно было исключительно в батареях. Воровство, коррупция, милицейский беспредел захлёстывали страну и население зверело. Помню, в один из вечеров у входа в дом культуры Володя сжёг книжку стихов какого-то графомана – поэты приплясывали вокруг и бурно радовались. Этот дикий поступок был не более дик, чем вообще всё вокруг.

Между тем, спонсорская помощь прекратилась, и я опять начал голодать. Щёки ввалились, рёбра торчали наружу, от слабости кружилась голова. Наступило лето, и я поехал с группой каких-то религиозных людей в поход по Псковской области в надежде, что там хоть как-то удастся кормиться за общий счёт. Мы побывали на острове Залит, что в Чудском озере, у знаменитого старца Николая. Он производил впечатление – очень худой, с отрешённым лицом, с длиннейшей бородой и пронзительным взглядом. Я очень надеялся услышать что-то, что объяснит мне, как же дальше жить, но старец сказал: «Мне нечего тебе сказать» и повернулся спиной, словно презирал этого мальчишку, неизвестно зачем припёршегося его беспокоить. Всё больше я скатывался в отчаянье от собственного, как мне тогда казалось, неумения жить. Хотелось быть, как все, но почему-то не получалось. С тоской поглядывая на женщин из группы, я не имел никакой надежды, что они обратят на меня внимание. Настолько я проникся сознанием своей ничтожности и неспособности заработать на жизнь.

В июле моя знакомая, державшая книжные точки, взяла меня из жалости грузчиком выносить по утрам коробки с книгами со склада. Знакомая часто шутила, что меня сдувает ветром, на что я отвечал поговоркой, которой научил меня повар в полку: «Человек не свинья – всё сожрёт!» Но это продолжалось всего месяц – точка закрылась. Я устроился к какому-то мальчишке продавать фильтры для воды. Фильтры были дрянные. Я ходил по квартирам и предлагал это барахло, повторяя один и тот же текст. Однажды, за открывшейся дверью я увидел человека-скелета: жёлтая кожа обтягивала кости, на которых не было ни грамма мяса. Где-то позади маячил такой же женский скелет. Посреди квартиры лежала гора грязных тряпок, повсюду валялся мусор, мебели не было. Потрясённый, я не произнёс свой текст и пошёл прочь, размышляя о том, что страна дошла до точки.

В сентябре мать предложила мне пойти дворником на завод, где она работала. Я  согласился – это было лучше, чем ничего. Надо было убирать заводской двор и небольшой участок Лиговского проспекта. Самое ценное в этой работе было то, что она занимала не очень много времени. Убрав собачье дерьмо и отходы химического производства, я заползал в свою дворницкую – крохотную, холодную каморку без окна – и там, постелив грязный ватник на ящик из-под стеклотары, читал книги по теории стихосложения.

Кроме ватника, мне выдали очень странный дворницкий совок – он был сделан из титана. Когда я поделился своим удивлением с начальником охраны завода, он осмотрел совок и сказал:

– И в самом деле, титан! А отдай его мне – я из него лопату сделаю себе на дачу.

– Ну вот так сразу отдай. Мне он самому нужен.

– Жаль. Но как хочешь.

И вскоре совок у меня украли. Начальник охраны поругал меня за беспечность и приказал сделать для такого растяпы совок из оцинкованной жести. Но добрые люди доложили мне, что у начальника на даче появилась отличная титановая лопата.

Между тем, знакомая, которая когда-то уговорила меня креститься в православной церкви, рассказала, что теперь сама она ходит в протестантскую общину. Из любопытства я отправился вместе с ней и застрял там надолго. Собирались протестанты на квартире. Пили чай, общались, изучали Библию, молились. Мне понравилось, что здесь происходит что-то помимо молитв и причастий. Хотя многое казалось странным. Особенно так называемое «говорение на языках» – дико было видеть, как три десятка  человек лепечут что-то нечленораздельное, закатывают глаза и воздевают руки к потолку. Не менее странным казалось и изгнание бесов, когда все клали руки на голову какой-нибудь старухе и приказывали бесу уйти, как будто он – это пьяный сосед, случайно зашедший на квартиру попросить стакан. Ни во что такое я не верил, и всё же можно было молиться и верить – верить просто в того Бога, который есть Творец всего сущего и вершитель судеб человеческих.

 

23.

В те месяцы я увлёкся правильным питанием. У меня была надежда, что со временем это позволит излечить мою болезнь. Я отказался от животных продуктов полностью и питался одной кашей с овощами. Не сказать, чтобы это сильно повлияло на течение болезни, но спать я стал всего четыре часа в сутки, и этого хватало. Я съедал горсточку орехов с изюмом и ехал к семи утра в центр города, где убирал снег на Лиговском проспекте. Чувство голода мучило меня очень сильно, но я терпел. Теперь, когда время не тратилось на молитвы, оно уходило на чтение книг – часто я читал по десять часов в сутки и больше.

В «Солнцевороте» с удивлением выслушивали мои стихи, в которых всё чаще звучало неприятие всей городской жизни в принципе. Вместе с тем, я часто думал о том, что надо создать семью и уйти от родителей. В протестантской общине было четыре очень религиозных девушки. Три из них были, безусловно, хороши и в равной степени мне нравились. Что касается четвёртой… Ирина производила впечатление очень нездорового человека. Покрытое болячками лицо, дёрганые движения и отрывистая речь, привычка вытирать ладонью нос – я избегал общения с этой неприятной девушкой. На собраниях мы все изучали Библию – это интересовало меня чрезвычайно. Гораздо меньше мне нравились протестантские молитвы. Два десятка старушек гундосили что-то вслед за пастором, и меньше всего это было похоже на духовную жизнь. Кстати, пастором был высокий парень, только что окончивший Университет – Алексей М. Мне с самого начала казалось, что он слишком молод для своей должности и недостаточно понимает людей. Многие в общине смотрели на меня с лёгким презрением, поскольку я по своей скромности не брал слово во время обсуждений Библии, не проповедовал и вообще не принимал никакого участия в жизни общины.

Время шло, а мне никак не удавалось познакомиться ни с кем из девушек – они были скромны и молчаливы. Тщетно я пытался зазвать кого-нибудь из них к себе домой, не понимая, что в глазах протестантов это верх неприличия. Между тем, наступило лето, я получил отпуск и поехал в Москву, где мне давно хотелось побывать – всё-таки столица. Знакомых в Москве у меня не было, но зато я знал адрес протестантской общины. Я пришёл в Москве прямо на собрание и попросил о ночлеге – меня поселил к себе на квартиру бывший детдомовец, молчаливый, красивый парень много моложе меня. Ночевать у брата по вере казалось удобным, несмотря на то, что ещё в поезде я познакомился с москвичкой. Она была православной, и потому остановиться у неё в доме я не решился, хотя мне показалось, будто любовь вновь вошла в моё сердце. Я ходил на собрания протестантов, гулял по Москве и ездил вечерами домой к моей новой возлюбленной. Теперь я понимаю, что она была слишком молода и пыталась поэтому завлечь меня необыкновенными выдумками, а тогда я всё больше запутывался в её рассказах. Выходило, будто она соблазнила своего батюшку, за что несла в церкви суровое послушание, поскольку была крайне религиозна. При этом она едва не затащила меня в кусты в одном из лесопарков с недвусмысленной целью, но я испугался и как-то это пресёк.

На этом, собственно, наш роман и закончился. Я ночевал у детдомовца на матрасе, постеленном на пол, и беседовал с ним о вере. Из его слов следовало, что люди, которых Бог благословляет, преуспевают в жизни в самом что ни на есть материальном плане. Это утверждение казалось мне очень странным. Я всегда считал, что Господь благословляет нас испытаниями, голодом, болезнями, страданиями и бедностью. Но высказать кому-либо эту мысль тогда я не решался. Однажды детдомовец затащил меня на строительство дома, объяснив, что мы идём помогать одному из братьев. Каково же было моё удивление, когда я увидел, что целая бригада братьев строит роскошный дом заместителю пастора. Слава Богу, работать там нам с детдомовцем не пришлось. Перед отъездом я побывал на собрании протестантов в пригородной берёзовой роще. Помолившись и выслушав проповедь особо продвинутых братьев, они расстелили на земле длинную клеёнку, и женщины организовали угощение. За едой очень худой, простоватый мужик рассказал мне, что у него десять детей, поскольку Бог запрещает предохраняться, но прокормить этих детей удаётся с трудом. Мне понравилась молитва под сенью берёз, но все разговоры протестантов казались очень странными.

 

24.

По возвращении в Петербург я пришёл на собрание родной общины и тут разговорился с Ириной. Она очень просила оставить где-нибудь свои вещи на хранение, и я из горячего желания помочь сестре по вере предложил перетащить чемоданы ко мне домой. По дороге Ирина рассказывал про себя удивительные истории – с ней постоянно происходили какие-то чудеса. Выходило, что Ирина как-то особо отмечена Богом. Дома мы пили чай в моём закутке за шкафом и беседовали про нашу общину, про веру и чудеса. Девушка рассказала, что бежала в Петербург из Старой Руссы от нестерпимости жизни с отцом. Здесь тоже приходилось трудно: негде было жить, и она ютилась по чужим углам на не вполне ясных мне условиях. Я сидел, слушал и думал о том, что надо как-то ей помочь.

Вскоре Ирина пришла снова, потом снова, и в четвёртый приход я сделал моей гостье предложение. Как могло случиться, что я захотел жениться именно на той, которая мне не нравилась? Теперь, много лет спустя, думается, что я поверил в богоизбранность своей невесты. Я понимал отчасти, что она многое выдумывает про себя, но моя вера в чудеса была велика, а с Ириной, по её словам, чудеса происходили постоянно. Кроме того, я понимал, что Ирина много ниже меня по интеллекту, но её молодость (она была на девять лет младше) навела меня на мысль, что девушку можно вылепить под себя, дать ей какое-то образование, научить читать книги. Если бы я знал, в какую ловушку я попал!

По правилам протестантов полагалось получить от родителей обоих молодожёнов благословление на брак. И тут случилась беда – мои родители отказались наотрез. Мать убеждала меня, что Ирина очень плохая девушка и меня погубит, что она хочет заполучить в Питере прописку и квартиру. По опыту я знал, что мать была бы против любого моего брака, и не хотел даже разговаривать на эту тему. Пастор Алексей М. тоже считал этот брак неправильным и не хотел нас благословлять, но сказал, что если все родители согласятся, то он, пастор, будет не против. Я был готов преодолеть любые препятствия.

И вот мы с Ириной решили поехать к её отцу в Старую Руссу и получить хотя бы от него столь необходимое согласие. Наше путешествие на автобусах было романтическим – разглядывая сквозь лобовое стекло летящие навстречу золотые огни, я сидел рядом с моей невестой и думал о том, что начинается новая жизнь. Но когда мы вошли в квартиру отца, я ужаснулся и, присмотревшись, понял, что надо отсюда бежать, что женится на девушке, у которой такой отец не стоит: в квартире была жуткая грязь, жалкая мебель была завалена каким-то хламом, унитаз и раковина разбиты, пахло какой-то дрянью. Сам отец производил дикое, отталкивающее впечатление. Был он похож не то на бомжа, не то на зэка – на человека сожжённого жизнью до чёрных угольев. Но мне почему-то казалось, что отворачивать от намеченной цели означает позорно сдаться судьбе. Так или иначе, получив согласие отца и посетив могилу Ирининой матери, мы поспешно уехали обратно.

Увы, вопреки мнению пастора, мы решили подать заявление в Загс. Однако там почему-то сказали, что для Ирины нужна хотя бы временная регистрация. Моя взбешённая нашим решением мать отказалась регистрировать невесту, но сердобольная женщина в милиции посоветовала подделать подпись на заявлении о прописке. Я так и поступил, и богоизбранной Ирине выдали соответствующую бумагу. Между тем, судьба, словно предостерегала меня: на следующий день мать копалась в моих вещах, нашла и порвала эту бумагу. Пришлось мобилизовать всех своих друзей – старая школьная любовь согласилась временно прописать Ирину. Вскоре мы подали заявление в Загс и сняли комнату у одной из старушек, посещавшей общину. Страшно сказать, но размер комнаты был восемь квадратных метров. Там едва умещались две односпальных железных койки, комод и тумбочка. На тумбочку я тут же поставил пишущую машинку и стал писать стихи о непростой судьбе. Ох, знать бы, какой ещё непростой она окажется дальше!

Хозяйки квартиры оказалась больна полиартритом – кисти рук были разрушены, и бедная, полусумасшедшая старушка не могла ничего делать по дому. До нашего вселения она сбрасывала весь мусор прямо на пол в кухне. Слой этого зловонного мусора лежал по всему помещению не меньше, чем на полметра. По нему ползали сплошным коричневым месивом тараканы. Начали мы с Ириной непосредственно с уборки. То есть начал я. Почему я сразу не заметил, что Ирина ничего не делает, ни к чему не прикладывает руки? Кажется, я был ослеплён – я убедил сам  себя, что начинается новая, счастливая жизнь и дальше будет всё лучше и лучше. Я носил вёдрами мусор, оттирал в ванне посуду порошком, выбивал пыль из матрасов, но, увы, привести квартиру в порядок по-настоящему так и не удалось. Слишком многолетней была эта грязь. Тараканы всё равно продолжали ходить стадами по кухне, пыль клубилась по углам, а душ в ванной практически не работал.

 

25.

За три дня до Нового Года состоялась наша «свадьба». Сказать, что у нас было мало денег – это значит ничего не сказать. Больше половины моей зарплаты я должен был выплачивать старухе за восьмиметровую комнату. Мы зарегистрировались, отказавшись от бесплатно предложенной торжественной регистрации, пошли в ближайший магазин и купили китайский магнитофон почти на все последние деньги. По дороге домой мы, от счастья забыв заплатить за проезд, стояли в автобусе и целовались. Кто-то грубо сделал нам замечание в том духе, что, мол, подростки совсем обнаглели – целуются у всех на глазах и не стыдно. Тут к нам подошёл контролёр и оштрафовал за безбилетный проезд, забрав всю мелочь до копейки. Продукты для застолья у меня были куплены заранее. Я настрогал таз винегрета и порезал солёную горбушу. Ира принялась печь торт. Тут выяснилось, что она делает это первый раз в жизни. Из духовки попёрли полчища тараканов, падая в тесто. Кое-как мы тараканов собрали, но торт упорно не пропекался. В этот момент внезапно отключилось электричество. Мы зажгли единственную имевшуюся свечку для Иры, а я пошёл встречать гостей на улицу.

Вокруг обесточенного дома стояла темнотища. Зато в морозном небе сияли голубые звёзды. Я смотрел на них, далёких и прекрасных, и думал о том, что всё идёт, как надо – немного сложновато, но ведь главное – это любовь. Приглашены были какие-то случайные люди из какой-то незнакомой мне церкви, которых знала Ирина, а я не знал совсем. Они, весёлые, вынырнули из темноты и увлекли меня в дом. Всё ещё не было электричества. Пока гости убежали в комнату поздравлять Ирину, ещё какие-то девицы ввалились в прихожую. Посмотрев на меня, они воскликнули: «А где же жених? Кому подарки вручать?» Тут свечка погасла, и в темноте в руки мне всунули букет и какую-то пластмассовую мыльницу. В этой непроглядной темноте, пробравшись на ощупь в комнату, все сидели и ждали, когда включат электричество. Наконец, свет вспыхнул. Я достал с балкона таз с винегретом – он уже заморозился. Кое-как разложил крестьянскую пищу по тарелкам гостям. Гости в изумлении уставились на угощение. «Как, и это всё?» – обескуражено спросил кто-то. Поковыряв вилками в раскисшем от тепла винегрете, съев солёную горбушу и выпив лимонад, через час они все отвалили. Иринин торт оказался вообще несъедобным.

На следующий день в гости пришла какая-то незнакомая мне женщина и подарила крохотного пищащего котёнка. Я очень хотел отказаться, но Ирина дёргала меня за рукав. Мы долго думали, как назвать животное. Я в это время перечитывал Иосифа Бродского и предложил соответствующую кличку: Gloria mundi. Очень скоро Gloria mundi превратилась просто в Мурди. Кормить эту Мурди было совершенно нечем, но выход нашёлся сам собой. Я ставил ей на пол в кухне блюдце с остатками каши, и на него сбегались полчища тараканов. Мурди загребала тараканов лапкой и уплетала, плотоядно облизываясь. Откуда брались тараканы – непонятно, ведь еды в доме не было никогда. В лучшем случае мы могли сварить кашу на воде. Последние деньги у меня отобрали на улице какие-то наркоманы. Получив зарплату, я стал варить овощные супы – без мяса, без сметаны. Жена отказывалась есть эти супы, а меня вполне устраивало – сказывалась привычка поститься. Я позвонил одной моей подруге, и подруга взяла Ирину к себе на работу – продавцом книг на книжный лоток, что находился недалеко под крышей рынка. По крайней мере, работа была в тепле. Но очень скоро выяснилось, что Ирина ворует книги и продаёт налево. Деньги домой она не приносила – видимо, проедала. Я пытался с женой осторожно поговорить, но она всё упорно отрицала.  Сам я продолжал работать дворником на заводе.

В день, когда я обнаружил в доме кражу продуктов, упомянутая подруга позвонила и сказала, что, несмотря на всё хорошее отношение ко мне, увольняет Ирину за воровство. Не понимаю, куда я смотрел, но по поводу пропавших продуктов жена легко склонила меня к мысли, что они украдены старухой, к которой я относился, как к члену семьи. Кража возмутила меня до глубины души. Я разнервничался и сказал, что больше не хочу жить под одной крышей с воровкой. Мы поспешно собрали вещи и, затолкав их в нанятый жигулёнок, без сожалений уехали домой к моим родителям.

 

26.

Две недели мы жили у моих родителей. Ирина сидела у меня в углу за шкафом и не вылезала оттуда. Мать ходила вокруг меня и шипела, что мы должны поскорее убраться, что она не потерпит Ирину в доме и «спустит её с лестницы». И вот Ирина по объявлению нашла отличный, как нам казалось, вариант: желающим предоставлялась двухкомнатная квартира в комплекте с парализованной старушкой, за которой надо было ухаживать. Я посмотрел квартиру, взглянул на старушку, нос и очки которой аккуратно торчали из-под одеяла, и нашёл это всё отличным. Сын старушки обещал выплачивать нам пенсию своей матери и осуществлять весь уход. Последнее казалось несколько странным, но я привык верить людям – такой уж я человек. Я взял ключи у сына и после работы вернулся на квартиру оценить обстановку получше.

Когда я отпер входную дверь, в нос мне ударил запах кала и мочи. Ещё ничего не понимая, я вошёл в комнату. На полу, рядом с кроватью лежала абсолютно голая старуха в очках, вся перемазанная калом, и радостно мне улыбалась. Постояв минут десять в столбняке, я снял куртку, закатал рукава и понёс старуху мыть в ванну. Весила она под восемьдесят кило, была вся покрыта какими-то язвами и, видимо, очень плохо соображала и говорила. Рядом с кроватью я нашёл две банки с мочой подозрительно густой и липкой. Вскоре всё выяснится. Старуха, которую звали Галина Ивановна, была больна диабетом. Половину тела у неё парализовало уже несколько лет назад. Она лежала и изводила всех, кто за ней ухаживал. Люди менялись один за другим. Наконец, сын, видимо, решил её убить. Он перестал колоть ей инсулин, а чтобы старуха не блажила, давал ей психиатрическое лекарство аминазин. Наше с Ириной появление в этой квартире спасло старуху – потом она проживёт ещё не один год.

А пока мы перевезли вещи и, уходя на работу, я дал жене задание навести порядок. Вернувшись, я обнаружил, что она и пальцем не пошевелила. На следующий день повторилось то же самое. На третий день, вернувшись домой, я жены не обнаружил, но не обнаружил и следов её работы. И тут на меня снизошло озарение – я понял, в какую жуткую переделку попал и с кем связал свою жизнь. Мне стало очень страшно. Когда Ирина пришла домой, я собирался всерьёз поговорить с ней насчёт развода и был мрачен. И тут – о, ужас! – она как-то светло улыбнулась и сообщила, что беременна. Это был шок. Бросить Ирину одну беременной я не мог, но и жить с ней было невозможно. Я предложил сделать аборт, но это предложение оказалось шоком уже для Ирины. Я распсиховался и, к своему стыду, толкнул её слегка в живот. Она злобно оскалилась и сказала, что мне этого не простит. И начался наш семейный кошмар.

Ирина категорически не хотела ничего делать в доме. Мне приходилось самому обстирывать нас всех, ухаживать за старухой, делать ей уколы, готовить, покупать продукты, убирать квартиру и ходить на работу. Галина Ивановна с самого начала Ирину возненавидела и всячески старалась нас поссорить. Дело в том, что старушка любила выпить и покурить, а так же поесть мяса и сладкого – то есть всё, что диабетикам запрещено. Ирина сразу отказалась давать ей что-либо из этого, как, впрочем, отказалась ей вообще что-либо давать. В знак протеста Галина Ивановна мазала стены калом, кричала, материлась и строила всякие козни. Всё это легло на мои плечи. Впрочем, я вскоре свыкся с мыслью, что у меня будет ребёнок, и прощал жене всё её безделье.

Самое ужасное, что в квартире стоял отвратительный запах. Галина Ивановна проливала мочу на паркет возле кровати, матрас тоже пропитался мочой, а бельё зачастую я не успевал стирать. Кроме того, я не знал, что же делать с кошкой Мурди. Ещё на прежней квартире она привыкла ходить на пол прямо под комод, а теперь ходила на паркет в прихожей. Запах стоял ужасный, паркет гнил, а Ирина не хотела даже прибрать  кошачьи художества. Я не мог догадаться, что кошке просто нужен лоток с опилками – никогда прежде у меня не было  кошки, поскольку моя мать ненавидела животных. Впрочем, как и людей.

Неумолимое время шло – живот у Ирины рос. И тут вдруг мы все заболели чесоткой. Я не знал, как с ней бороться, – сколько времени я потратил на стирку! Я натирал старуху серной мазью, и та чуть ли не урчала от наслаждения: «Не думала, что на старости лет меня будут лапать молодые люди». Я открывал окна и без конца делал уборку. Ничего не помогало. А между прочим, Ирине уже пора было ложиться в роддом, но с чесоткой её брать отказывались. И вот, совсем уже отчаявшись, я в морозный день устроил большое проветривание квартиры. Старуха простудилась, но чесотка исчезла. В ноябре Ирину положили на сохранение. Я ходил под окна её палаты и часами с ней разговаривал к великой зависти многих маячивших за стёклами рожениц. Я приносил ей передачи и надеялся, что с появлением ребёнка всё у нас наладиться. О, как я был молод и наивен! Как много разочарований должно было меня постигнуть, чтобы я перестал быть таким доверчивым к людям и к судьбе! И вот настал день, когда я в сопровождении родственников пришёл забирать Ирину с сыном Сашей. Родственники проводили нас до квартиры, сфотографировали и тут же смылись. В детской кроватке раздался плачь.

 

27.

Так совпало, что с рождением Саши, меня уволили с работы. Завод уже не первый месяц находился в состоянии ликвидации. Дорогое титановое оборудование резали на лом, а в помещения пускали арендаторов, которые сильно мусорили на заводском дворе. Я с трудом управлялся с навалившейся на меня работой. Теперь у меня была куча начальников, и каждый норовил меня где-нибудь использовать для всякой грубой работы. В конце концов, одна зловредная тётка настучала директору, что якобы я плохо работаю, и меня, вместо грядущего для всех сокращения, просто уволили. Деньги кончились быстро, и надо было искать новую работу. Я ввязался в одно тёмное дельце, которое затеяли мои родственники, и теперь часами висел на телефоне. Моей задачей было вести переговоры с директорами предприятий. Но в первый год жизни Саша страдал повышенным внутричерепным давлением и постоянно криком пытался привлечь к себе внимание. Нередко я сидел с телефоном в коридоре и, тщетно пытаясь хоть что-то заработать, не мог расслышать слова директоров из-за душераздирающего плача. Удивлённые директора спрашивали, откуда берутся эти звуки, а я отвечал, что это помехи на линии.

Ребёнка надо было укачивать – тогда он затихал. Но Ирина меньше всего хотела заниматься ребёнком. Она кормила его грудью, ходила с коляской гулять, и на этом считала свои обязанности законченными. Иногда я стоял на кухне, держа в одной руке ребёнка, а другой пытался писать стихи, положив лист бумаги на холодильник. А иногда я не выдерживал и, постелив одеяло, укладывал ребёнка в ванну, чтобы самому немного поспать. Помню, однажды отключили горячую воду, и, уложив ребёнка в ванну, я попросил Ирину проверить, точно ли закрыт кран с горячей водой. Она ответила, что закрыт. Утром я проснулся и сразу пошёл к сыну. Как только я вынул его из ванны, из крана туда с шумом хлынул кипяток – дали воду. Я был потрясён, и окончательно перестал доверять жене.

Галина Ивановна по-прежнему очень старалась мешать нам жить, хотя теперь чувствовала себя гораздо лучше – язвы у неё зажили, моча стала нормальной, и соображала старуха не так уж плохо. Мне часто приходилось вынимать из-под неё засранные простыни, а саму неподъёмную старуху носить в ванну. Когда мы с женой занимались сексом, наша подопечная из-за стены в самый важный момент своим хитроватым баском орала, что хочет какать, или, что у нас там хорошо и она тоже хочет к нам. Иногда какие-то старые знакомые приносили разбитной подруге водку и сигареты. Сигареты с боем приходилось отнимать, а водку она вместе с друзьями выпивала и лежала потом в отключке. В старухиной комнате стоял телевизор, и моя жена часами просиживала там, чтобы смотреть идиотские сериалы. Напрасно я пытался протестовать – у нас в доме было достаточно много книг, но ни одну злополучная Ирина в руки так и не взяла.

Когда подросший ребёнок начал ходить по квартире, жена и не подумала его одевать в какую-то одежду. Он ходил голый по комнатам и, стоя, справлял нужду прямо на пол. Проклятая кошка тоже ходила на пол в прихожей, а старуха на паркет часто проливал мочу из своей страшной банки, служившей уткой. Запах стоял ужасный. У ребенка появилась отвратительная привычка залезать прямо к Галине Ивановне в постель, пропитанную мочой. Я приходил в отчаянье, но ничего не мог с этим сделать. Помню, как-то, осатанев от этого всего, я поставил полубезумной старухе на табуретку большую тарелку с мясным супом – старуха села на кровати и единственной действующей рукой взяла ложку. Через пять минут я вернулся в комнату и увидел дикую картину: Галина Ивановна ела, а с одной стороны табуретки стояла на задних лапах кошка и, сунув морду в тарелку, хлебала суп, тогда как с другой стороны стоял ребёнок и руками вылавливал что-то из той же тарелки. В этот момент я почувствовал, что волосы у меня на голове зашевелились.

Между тем, я устроился на работу ночным сторожем в мебельный магазин и стал редко бывать дома. На работе было трудно – поспать удавалось не всегда. Тем более что сон мой постепенно всё ухудшался из-за болезни. Мои начальники – два холёных молодых человека – порой, издевались надо мной. В конце концов, я узнал, что они на ночь включают автоответчик и по утрам прослушивают все мои ночные разговоры с друзьями по телефону. А дома всё чаще мы с Ириной ругались по малейшему поводу и ругались, надо сказать, страшно. Несколько раз я, к собственному ужасу, ударил её. Дошло до того, что однажды, схватив жену, я прямо в одежде засунул её под ледяной душ. Вскоре она отомстила мне – из-за двери саданула со всей силы по голове гимнастической палкой. Из глаз полетели искры, но сотрясения не случилось. Кто-то рассказал Ирине, что можно убить человека, если подсыпать в еду толчёное стекло. Вскоре, ковыряясь ложкой в каше, я обнаружил, что на зубах скрипит. Жуткая догадка мелькнула у меня в голове – я залез в шкафчик и нашёл ступку с толчёным стеклом. По этому поводу не случилось ни крупного разговора, ни скандала  – о чём было говорить, если мы уже почти не разговаривали?

 

28.

Иногда мы по-прежнему ходили в протестантскую общину. Там нам давали какие-то продукты и полностью обеспечивали памперсами для ребёнка. Впрочем, эти засранные памперсы я однажды обнаружил под нашим семейным ложем – там они лежали все огромной кучей – Ирина не утруждала себя походами к мусорному ведру. Пастор Алексей. М. порой беседовал с нами и убеждал, что я не должен обижать жену, что о ней надо заботиться и т. д. При этом к Ирине никаких требований пастор не предъявлял – это она жаловалась ему на меня, а я молчал, поскольку боялся потерять ту небольшую помощь, которую община нам оказывала. В это время в общине я познакомился с Натой К.. Ната была лет на шесть старше меня и обладала живым характером. В ней смешались украинская и еврейская кровь – разные самые странные идеи рождались непрерывно в прекрасной голове моей новой знакомой. Вскоре, Ната объявила себя не кем-нибудь, а ясновидящей, за что её, конечно, тут же выгнали из общины. Но мне эта женщина нравилась – мы часто с Натой подолгу говорили по телефону, и было ясно, что это быстро перерастает в более близкие отношения.

Пришёл май. Нам с Ириной понадобились какие-то документы из Старой Руссы. У меня было много мыслей по поводу развода, но, странное дело, к этому моменту, казалось, всё наладилось. Ребёнок подрос и стал спокоен, Ирина подолгу гуляла с ним, у меня было больше времени, чтобы заниматься хозяйством. Я уже не хотел развестись и думал о том, как сделать небольшой ремонт. Вот почему само собой вышло, что надо отправить Ирину с ребёнком за документами в Старую Руссу. В день отъезда что-то кольнуло в сердце, и я хотел отменить поездку, но жена настаивала.

Как только Ирина уехала, явилась без приглашения Ната К., как она объяснила, помогать с ремонтом. Ясновидящая осталась ночевать, и в эту ночь я изменил жене. До сих пор я виню себя за этот поступок, но не думаю, что именно он повлиял на то, что произошло дальше. А пока Ната жила у меня. Квартира быстро преобразилась – моя новая подруга работала ловко, всё у неё получалось: ремонт, уход за старухой и заработок. Но этот заработок меня как раз и смущал. Мы расклеивали объявления о том, что ясновидящая окажет любые услуги, и Ната принимала клиентов. Обладала ли она на самом деле какой-то силой? Немного, да. Но больше она умела талантливо манипулировать людьми. Короче говоря, она обманывала доверчивых и лечила пассами. Жизнь в это время приобрела уже совершенно фантастические черты. По квартире бродили пришедшие в гости бородатые маги и колдуны, в комнате Ната кого-то исцеляла от рака, на кухне жил провонявший помойкой бомж. Я чувствовал, что скоро могу снова оказаться в психбольнице.

Постепенно выяснилось, что недавно у Наты был рак по женской части, что была сделана тяжёлая операция, и теперь Ната хочет основательно устроить свою жизнь. Позже я узнаю, как ужасно она приставала ко всем мужчинам подряд, видимо, надеясь найти кого-то получше, чем я. А пока на меня напала какая-то мрачная апатия, и мне было всё равно, куда всё это катиться. Но я очень тосковал по ребёнку, которого любил гораздо больше, чем Ирину или Нату. Нет, больше, чем Ирину и Нату вместе взятых. Вот почему я поехал в Старую Руссу.

Квартира в Старой Руссе была ужасна. Кругом в Ирининой комнате валялись швейные иголки, ножницы и другие опасные для ребёнка предметы. Ребёнок был грязен и плакал. Сама Ирина выглядела не прибранной, как обычно. Когда её ужасный отец куда-то ушёл, я взбесился. Пришло в голову, что надо срочно увезти ребёнка домой – в Петербург. Но жена, сообразуясь с какими-то своими тайными завихрениями в голове, почему-то была против. Я страстно уговаривал её собрать вещи и ехать в Петербург всем вместе, но и это её не устраивало. Тогда я решительно схватил несчастного ребёнка в охапку, посадил в коляску и быстрым шагом пошёл к автовокзалу. Обезумевшая Ирина бежала сзади и отчаянно звала людей на помощь. Внезапно она грубо схватилась за коляску и опрокинула Сашу лицом на асфальт. Пришлось применить силу. Увы, на автовокзале меня арестовали менты. Угрожая избить, посадили в машину и привезли в отделение. Там, стараясь не смотреть друг на друга, мы с Ириной путано давали объяснения – она врала бессовестно, но правда была на моей стороне, и поверили, конечно, мне. Похитителю детей предложено было немедленно убраться из города без всяких последствий. Поколебавшись, я всё же подал на развод и вернулся к Нате.

Но уже очень скоро шарлатанку-ясновидящую, к большому её огорчению, я покинул и с каким-то запредельным равнодушием к собственной судьбе переехал жить к родителям. Пришло по почте решение о разводе. Я растерянно думал о том, что надо как-то ребёнка вернуть и воспитывать самому, иначе он просто пропадёт у Ирины, но куда же его было забирать? Не в тесный же угол за шкафом? И кто бы отдал ребёнка душевнобольному? Менты запросили с меня тысячу долларов за возвращение сына – такие деньги я даже занять ни у кого не мог. Моё душевное состояние было чудовищным. Нет, я не думал о самоубийстве, но весь мир я возненавидел точно. И в том числе своих родителей. Они же не слишком миндальничали со мной и подливали масла в огонь. Особенно мать стала пилить меня, когда пришло решение суда о том, что я должен выплачивать алименты с пенсии – двадцать пять процентов. Мне и без матери было не по себе – как жить на эти копейки, которые останутся мне? Я ходил по городу и думал: надо что-то изменить.

Наступило 31 декабря 1999 года – Ельцин ушёл в отставку и Путин стал исполняющим обязанности президента России. Последний год второго тысячелетия от Рождества Христова я встретил в подсобке мебельного магазина на ночном дежурстве – наедине с початой бутылкой шампанского, оставленной мне директором, и своими страшными мыслями. «Человек – самое ужасное существо на земле, – думал я, – он уничтожит землю раньше, чем тонкая прослойка гуманистов найдёт выход из этого тупика, который мы называем цивилизацией». Но, вопреки таким мыслям, в январе я зашёл в магазин оргтехники и, присмотревшись к ценам, решил, что смогу купить компьютер, денег на который было ровно ноль копеек.

 

29.

Итак, я решил копить деньги на компьютер. Пока это плохо у меня получалось. Пришлось отправить Ирине мешки с её вещами, послать несколько посылок с продуктами и немного денег. Летом я дважды ездил в Старую Руссу, пытаясь как-то помириться, чтобы хотя бы видеть иногда ребёнка, но во второй раз меня просто не пустили в квартиру. Зато мне позвонили из милиции и сказали, что Ирина написала на меня заявление об изнасиловании, что привело в удивление даже видавших виды ментов. Конечно, никакого дела на меня не завели. Я решил бывшей жене больше не помогать – пусть уж высчитывают алименты с пенсии, чёрт с ними.

Несколько раз я приводил по ночам в подсобку магазина разных женщин, но дальше случайного секса отношения не складывались. В конце лета мебельный магазин закрылся, и на его месте другие люди открыли магазин матрёшек для интуристов. Меня и туда взяли ночным сторожем. Взявший меня директор вскоре обвинил меня же в краже матрёшек, но доказать ничего не смог. Когда в конце осени магазин будут ликвидировать, выяснится, что матрёшек воровал сам директор, а заодно и половину моей зарплаты. Вместо магазина откроется аптека, а меня отправят на все четыре стороны.

Верил ли я в Бога в это время? Скорее нет, чем да. В протестантской общине меня отлучили от церкви за развод. Несколько раз я заходил в православную церковь и пытался исповедаться, но меня то заставляли биться головой об пол в качестве покаяния, то вообще какие-то старухи кричали, что в церковь пришёл жид. Постепенно я приходил к трудному выводу, что между верой и церковью нет ничего общего. Я брал книги в городской библиотеке и предавался чтению всё свободное время. Посетившие меня сомнения в существовании Бога обогащались новыми мыслями из мировой культуры. По-иному виделись теперь мои отношения с Ириной, и боль понемногу уходила, хотя я всё отчётливее винил себя в произошедшем. Стало ясно: Ирина была с самого начала не вполне психически здорова, что подтвердиться, когда ей дадут инвалидность.

Когда я перестал ходить на работу, стало совсем голодно. Я покупал печенье «Мария», больше похожее на галеты, чем на печенье, сливочное масло и хлеб. Кожа шелушилась от недостатка каких-то витаминов, ногти трескались, но зато я не зависел от родителей. Постепенно я обрастал новыми знакомствами. Это были всё такие же, как я, бедолаги, чья личная жизнь по каким-то причинам не сложилась. По-прежнему я ходил на поэтические студии и писал стихи, но теперь уже студия Александра Кушнера всё больше привлекала меня. Между тем, никто всерьёз в этой студии меня не воспринимал. Кушнер часто намекал, что из меня ничего не получится, говорил, что я не воспринимаю его уроки, и советовал читать книги. Что я и делал.

Новое тысячелетие я встречал дома. Добросердечные родители пригласили меня на кухню и угостили вкуснейшим салатом оливье. Я уже ничего не ждал от нового года: ни счастья, ни перемен, ни интересных встреч. Праздник миновал, но единственным событием было то, что я стал работать на одну даму, которая торговала пластмассовыми фасадными вывесками, табличками и номерками. Проснувшись утром, я садился за телефон и, преодолевая слабость, возникавшую от лекарств, по справочнику обзванивал организации, предлагая нашу продукцию. Заработок был более чем скромным. Я голодал, но понемногу откладывал деньги на компьютер.

А в феврале по газетному объявлению в рубрике «Знакомства» я познакомился с Катей Х. Катя работала в каком-то странном журнале для увлекающихся психологией. Странным было то, что первый номер этого журнала никак не мог выйти. Катя без конца что-то писала, пропадала в редакции, но дело не двигалось. Нравилась ли мне Катя? Да, нравилась, но меньше всего я хотел создавать семью, после жуткого опыта с Ириной. Зато мы ходили с моей новой подругой в джазовую филармонию и о многом говорили откровенно. Весной Катя собрала какую-то пёструю компанию, чтобы поехать на шашлыки в Кавголово. В прохладный денёк начала мая, мы забрались в прозрачную берёзовую рощицу и развели весёлый костерок. Было зябко, но душа, казалось, ожила и наполняется какими-то смутными надеждами. Здесь-то я и познакомился с Никитой.

 

30.

Никита, мой ровесник, напоминал советский шкаф, приплюснутый пыльными чемоданами с ненужным барахлом. При этом был он невысок и выделялся своей способностью взрываться по малейшему поводу. Каждые пять минут Никита собирался убивать каких-то неизвестных гадов, замахивался топором неизвестно на кого – на небо что ли – и вообще, весь он был какой-то резкий и угловатый. Сперва он мне не понравился. Особенно, своими циничными шутками и матерными анекдотами. Я и подумать не мог, что с ним мне предстоит провести один на один многие месяцы жизни. Мы невзначай обменялись телефонами и расстались.

Вскоре я купил компьютер. Я просил своего дядю поехать со мной в магазин, чтобы выбрать покупку, – я ничего не понимал в этой технике – но дядя наотрез отказался. Пришлось самому просить в магазине, чтобы мне продали надёжную вещь подешевле. То-то я накололся! Уже через несколько месяцев я пойму, что купил какое-то устаревшее барахло. Мой компьютер едва справлялся с операционной системой и с интернетом. Стало ясно, что меня обманули и предстоит копить на новую машину. Это было ужасное открытие. Не успел я слегка отойти от голода, как надо было снова ограничить себя во всём.

В августе позвонил Никита и предложил поехать с ним в лес. Я охотно согласился – ещё в детстве отец часто брал меня с собой за грибами и ягодами, и теперь хотелось прочь из большого, дымного города. Собрались быстро. Помню, мы сидели у костра на реке Ящера в Толмачёво, слушали шум высоченных елей и спорили, добродушно и не очень, но в целом, понравились друг другу. Никита был из семьи геологов, единственный ребёнок, которого в детстве баловали, однако позднее жизнь обошлась с ним жестоко, и он слегка озверел. Теперь он подумывал о том, как пойти по стопам родственников-геологов – хотя бы попутешествовать в качестве туриста, раз уж все экспедиции в стране прикрылись. В лесу он – не то, что в городе – был нетороплив и основателен. Я – тороплив и склонен всё делать как-нибудь. Мы вполне уравновешивали друг друга. Лёжа в палатке, мы решили, что надо зимой вскладчину купить байдарку. Нам обоим хотелось начать новую жизнь.

Моя работа по продаже вывесок шла всё веселее – заработок увеличивался. Кто-то – уже не помню кто – познакомил меня с компьютерщиком Леонидом У., из добрых чувств помогавшим инвалидам. Он предложил собрать мне новый компьютер за относительно небольшие деньги. Что и было сделано. Теперь оставалось провести нормальный кабельный интернет, но мой отец не соглашался: мол, будут тянуть кабель, стену испортят. Пришлось пока с этим притормозить. Байдарку мы с Никитой в эту зиму так и не купили. Но летом взяли старую развалюху у друзей Никиты и отправились вдвоём в Карелию на Энгозеро.

Развалюха была поистине корытом. Она почти не слушалась вёсел, и нам стоило большого труда научиться хоть как-то ей управлять. За две недели мы с Никитой не раз посылали друг друга далеко и надолго, распсиховавшись из-за криволинейности хода нашей посудины. Сиденья в байдарке отсутствовали, и часто мы сидели задом в воде. Шпангоуты норовили упасть, в тайне желая, чтобы лодка сложилась. Места, куда положить ноги, почти не находилось. «Два старых еврея на байде одной поплыли на Север искать геморрой. Дешёвой тушёнки и гречневой каши наелись в районе они Кандалакши» – скандировали мы, изо всех сил работая вёслами. И всё же, это было прекрасное путешествие. Помню, как в последнюю ночь на каком-то островке, пока Никита похрапывал в палатке, я сидел до утра у дымного костра и, отмахиваясь от комаров, думал обо всём, что со мной случилось. Да, подлая судьба жестоко посмеялась надо мной, но ведь это ещё не конец. «Я ещё поборюсь с тобой, – думал я неизвестно про кого, – Не на того напали. Будет вам ещё Куликовская битва!»

 

31.

В эту зиму мы с Никитой всё-таки купили байдарку. Кроме того, я всё-таки уговорил своего несговорчивого отца разрешить мне провести интернет. Разместив анкету на сайте знакомств, я вскоре познакомился с девушкой Аней, которая называла себя почему-то экзотично и немного смешно Шушарой. Она мало что писала о себе. Зато её письма были наполнены гениальными шутками. Очень скоро я влюбился в эти письма. Проснувшись утром, я бросался первым делом к компьютеру, в надежде, что пришло очередное письмо от Шушары. К весне мы стали писать друг другу о любви. Боже мой, никто никогда не говорил мне таких слов! Это были не просто любовные послания – это были гениальные размышления о любви. Как жаль, что они пропали в компьютере!

Первого мая мы с Никитой отправились сплавляться на байдарке по реке Ящера. Стояла очень холодная, сырая весенняя погода. В этот год на Ящере расплодились бобры, и река была завалена стволами деревьев. Трудное было путешествие – Никита упал в ледяную воду прямо в одежде, и пришлось его отпаивать спиртом, лодку всё время приходилось перетаскивать по берегу, чтобы обойти упавшие стволы, мы сами и наши рюкзаки перепачкались в глине. Но я был счастлив, хотя сильно замёрз. Это был первый наш серьёзный поход. В конце июля мы отправились в городок Оленегорск, чтобы пройти через Ловозёрские тундры.

Тундры – это только так называется. На самом деле это горное плато высотой около километра. Это горные озёра, лёд и крутые склоны гор. Красота этого места поразила меня в самое сердце. Здесь, на берегу горного озера, однажды утром я родился во второй раз. Описать то, что произошло, невозможно. Может быть, следует сказать так: в какой-то момент я стал одним целым с этими тёмными горами, по вершинам которых ползли облака, с озером изумрудного цвета, с небом, которое было огромно. Зелёный камень лопарит я привёз в рюкзаке домой и какое-то новое чувство: жизнь прекрасна, несмотря на то, что сам человек ужасен. Вопреки всему кошмару, который дарит нам жизнь среди людей, природа сияет под божьими небесами всеми красками счастья.

Вера в Бога вернулась ко мне, но теперь не нужно было ходить в церковь. Я читал Библию, читал Платонова, Кафку и Набокова и жил напряжённой внутренней жизнью. В это время стали у меня появляться настоящие стихи. Но пока я не мог отличить жемчужины от раковин. Слова сливались в одну большую глыбу, которую я катил в направлении не совсем понятном для меня самого. Всё больше я сближался с поэтом Василием Русаковым. Этот скромный человек всегда готов был прийти на помощь и часто подсказывал мне важные вещи насчёт моих стихов. Очень жаль, что сам он меня своим другом не считал. Видимо, я не был достоин. Когда он умрёт в две тысячи десятом году, и его будут опускать в могилу, я едва не потеряю сознание от горя и проведенной накануне без сна ночи.

Осенью мы с Аней-Шушарой договорились, что я приеду к ней в Астрахань погостить на Новогодние праздники. Похоже, мы оба ждали этой встречи и, в то же время, боялись её. Работа моя шла всё лучше – теперь я уже сам заключал договоры на вывески. Кроме того, я купил ударную дрель и стал сам вешать наши изделия на стены учреждений. Теперь я мог купить билеты на поезд и позволить себе месячный отпуск в другом городе. Увы, случилась тяжёлая болезнь. Перетерпев все страдания, в конце декабря я собрался в далёкую Астрахань. Перед самым отъездом Шушара мне сообщила, что тяжело больна, что плохо выглядит, что она инвалид первой группы… Я не испугался и уверил её, что это всё неважно. На самом деле, это было не совсем так – всё-таки я надеялся, что человек, который пишет такие письма, не может быть уродлив.

 

32.

В окно вагона я рассматривал Россию. Она была страшна. Дух запустения и упадка витал над станционными пакгаузами. В промороженном до хрустального звона Мичуринске несчастные старухи в древних пальто и пуховых платках продавали картошку с огурцами в полиэтиленовых пакетиках и дымящиеся домашние пирожки. Менты в полушубках, важные, как чиновники египетского фараона, ходили по перрону и сплёвывали семечки. Хрипло орал диспетчерский матюгальник, и какие-то дети гоняли на заснеженной привокзальной площади банку из-под пива.

Я ехал в купейном. На соседней полке два врача всю дорогу обсуждали, какие взятки надо давать в Москве за врачебную переаттестацию. На другой полке какая-то девица поглядывала на меня, как на диковинную зверушку, – я сказал, что еду к невесте, инвалиду первой группы. Иногда проводница приносила чай со вкусом железнодорожной воды. Из окна крепко пахло гарью и креозотом.

В Астрахань прибывали в восемь утра. В пять утра я проснулся и вышел в коридор. То, что я увидел в окне, меня ошеломило. Там стояло, как некая вертикальная стена, совершенно плоское, совершенно пустое коричневое пространство. Приглядевшись, я обнаружил, что пространство покрыто коричневыми кустиками, слегка припорошёнными снегом. Ничего подобного я никогда не видел. За окном мелькнул переезд, пара саманных домиков, водокачка и несколько верблюдов. «Куда же это я еду? – подумал я, – Разве я смогу здесь жить?»

Пошли пригороды Астрахани. Я увидел какие-то невероятные развалины – какой-то завод, в который словно бы попало десятка три авиабомб. Промелькнула разбитая асфальтовая дорога, потом мост через Волгу и вот уже поезд остановился. Я вышел с тяжёлым рюкзаком на площадь и мысленно охнул: «О, Боже ж мой!» Вокруг было то провинциальное городское захолустье, которое прежде иногда снилось мне во сне. Я прошёл вдоль бетонного забора, пересёк трамвайные пути, протопал по узкой улице, запруженной замызганными иномарками и маршрутками, и вышел к хрущёвке, где жила Шушара.

Двор состоял из разъезженной колёсами подмороженной глины, нескольких брошенных автомобильных покрышек, четырёх столбов с верёвками для сушки белья, и убогой деревянной лавки у подъезда с покосившейся дверью. Я вошёл внутрь, и невыносимая вонь ударила в ноздри. Ободранная дверь квартиры открылась – там стояла женщина на костылях, которая сперва мне показалась уродливой. Ровно до тех пор, пока она не открыла рот. Потом уже я разглядел, что один глаз у неё повреждён и кости лица деформированы какой-то болезнью, что и руки, и ноги искривлены, а кисти рук разрушены почти полностью. Но всё это было уже неважно потому, что голос райской птицы исходил из этого существа и произносил оно такие слова, от которых останавливалось счастливое сердце.

Я прожил там месяц. По вечерам мы целовали друг друга и плакали. Днём я прибивал линолеум, вешал какую-то полку, делал ещё какую-то ерунду и гулял по городу. Зимняя Астрахань удручала. Нет, жить здесь решительно не хотелось. Какие-то ободранные одноэтажные домишки, какие-то неприбранные стройки с развороченной глиной, заборы и рекламные растяжки где попало – всё отдавало глубокой провинциальностью и запустением. Однажды я пошёл искать музей Хлебникова, и выяснилось, что почти никто в городе не знает, где он находится. Но я нашёл. Нашёл я и местную поэтическую тусовку. Почитав немного стихи, поэты шли в кафе «Надежда», которое меж собой называли «Последняя Надежда». Это была грязная, угрюмая забегаловка, где к бормотухе подавались на закусь солёные огурцы и какие-то сомнительные котлеты. Меж столов ходил пьяный вдупель мужик и что-то искал, пока не упал, треснувшись лицом об каменный пол. Никто даже не обратил внимания. Поэты пили. Уже в глубокой темноте я возвращался домой по пустым улицам и думал о превратностях судьбы.

 

33.

Я вернулся в Петербург. В последующие годы мы с Никитой совершили шесть больших путешествий по Ладоге и Карелии на байдарке. Сосны и гранитные скалы вошли в мою память прочнее, чем ось входит в ступицу. Много всего с нами произошло в этих путешествиях, но всё чаще я задумывался о том, что же случится с человечеством дальше, если горы мусора появляются даже в самых отдалённых уголках планеты. В эти годы я открыл для себя писателей Древнего Рима и Греции. Много толстых томов прочёл я зимними ночами и понял, что сам я – человек откуда-то оттуда. Отсутствие страха перед смертью и страданиями – вот, что объединяло меня с древними. Да и не только это.

Я ходил в разные студии, но теперь уже, в основном, общения ради. Каждый год раз, а то и два уезжал я в Астрахань к Шушаре. Мы были счастливы вместе, но на брак оба не решались. Усугубляло ситуацию то, что за Шушарой ухаживала мать, и, хотя она была очень хорошая старушка, всё же делить Шушару ни с кем не хотелось. Между тем, её здоровье всё ухудшалось. Она уже с трудом могла встать с инвалидной коляски, не говоря уже о том, чтобы выйти на улицу. И вот осенью две тысячи восьмого года в одном из многочисленных домашних литературных салонов Петербурга по какой-то иронии моей злосчастной судьбы я познакомился с Розой.

Роза была старше меня лет на пять и напоминала большой океанский лайнер. При этом работала она детским психологом. Как-то само собой вышло, что после салона я пошёл провожать её домой. С этой женщиной было легко говорить о чём угодно – я сразу полюбил её за весёлый, лёгкий нрав, под которым таилась неразгаданная грусть. Вскоре мы купили обручальные кольца и решили, что поженимся через год. Мы носили эти кольца, ходили в кинотеатры и на тусовки, встречались у меня дома за шкафом, но почему-то я всё время сравнивал её с Шушарой. Странное дело, но Роза этого сравнения, происходившего в моей голове, не выдерживала – Шушара была слишком благородна, слишком тонка, слишком мудра. Я не знал, что со всем этим делать.

Под Новый Год друзья собрали деньги и издали мою первую настоящую книгу. Но уже было поздно, уже наступили времена, когда любой мог скачать любую книгу в интернете. Появления книги никто не заметил. Сотню экземпляров мне удалось продать на вечерах – все эти экземпляры канули в неизвестность. Я ожидал чего-то подобного, но всё равно разочарование обрушилось на меня, словно случайный кирпич на непутёвого прохожего.

Пришёл март, а в Петербурге ещё было морозно, ещё лежал сверкающий снег, и стояли в парках припорошенные, слегка покосившиеся снеговики. Я давно всё честно написал Шушаре про мою новую невесту и знал, что Шушара страдает. Я проклинал себя за это – тоска грызла изнутри, и всё время думалось об Астрахани. И вот случилось то, чего я ожидал и боялся: Шушара позвонила. Оказалось, что теперь ухаживать за ней уже некому – мать впала в старческое слабоумие, и без меня теперь с этой бедой не справиться. Более же всего в нашем разговоре было удивительных слов о любви – слишком важных, слишком горячих слов, чтобы оставить их без последствий. Шушара плакала и говорила, что умрёт без меня, что хочет замуж. Я чувствовал себя последней свиньёй. Это было выше моих сил. Я купил билет в Астрахань и, послав Розе эсемеску, что уезжаю, сел на поезд.

Ночью я спал на верхней полке, когда у меня на поясе неожиданно зазвонил мобильник. Я принял звонок – Роза навзрыд плакала и упрекала меня. Как ошпаренный, я вылетел босиком, в одних носках, в тамбур и беспомощно пытался оправдываться. Но разве тут оправдаешься? Роза умоляла немедленно сойти с поезда и вернуться. И я сошёл ночью в Рязани. Я сдал билет до Астрахани и купил билет до Петербурга. Но тут позвонила Шушара и, узнав, что я не приеду, тоже начала плакать. Выдержать этот плачь любимой, которую я бессердечно обрекаю на смерть в доме инвалидов, было невозможно. Тогда я сдал билет до Петербурга и купил билет в Астрахань. Но тут снова позвонила рыдающая, как раненая лань, Роза. Я решительно не знал, что же мне делать. На вокзале в Рязани я проторчал весь наступивший день. Я в отчаянии сдавал и покупал билеты, и слушал по телефону стенания своих женщин. О, ужас! Наконец, ближе к вечеру у меня кончились деньги, и остался в кармане билет до Петербурга. Я решил, что это судьба.

В Петербурге Роза меня простила. Или сделала вид, что простила? Но прошла неделя – я всё спокойно взвесил, всё обдумал и понял, что если я не женюсь на Шушаре, то буду ненавидеть себя всю оставшуюся жизнь. Ещё я думал, что все мои стихи не стоят и копейки, если я не способен совершить этот поступок. Я понимал, что выбираю себе тяжёлую судьбу, что я отказываюсь от многих радостей жизни и, может быть, снова обрекаю себя на нищету. Но совесть – это штука посильнее Фауста Гётте. А более всего перевесило всё то, что всё-таки я любил эту хромоножку с голосом райской птицы. Я купил билет в Астрахань, сказал Розе, что уезжаю временно, чтобы помочь Шушаре. Не хотелось никаких слезоточивых сцен, но, кажется, Роза не очень поверила в эту мою наивную ложь. Тем не менее, я уехал.

 

34.

Восемнадцатого апреля две тысячи девятого года в Астрахани я подкатил инвалидную коляску к высокому четырёхэтажному зданию. Я вынул из коляски свою невесту и понёс на руках на четвёртый этаж. Потом вернулся и так же занёс на четвёртый этаж коляску. Я был счастлив. В загсе приём вели две молодые девушки. Увидев нас с Шушарой, одна из них ойкнула и толкнула незаметно другую:

– Давай ты!..

– Нет, давай ты!

Мы с Шушарой, словно боясь расплескать чернила на стол, поставили свои подписи в журнале и выслушали поздравления девушки. В этот момент в комнату вбежала наша подруга И. с фотоаппаратом и сделала несколько снимков. На этом странная свадьба закончилась. Дома мы открыли шампанское, помыли хурму, нарезали колбасу и устроили небольшое застолье. Из гостей была только упомянутая подруга И.. Свалившееся на нас счастье было огромным. Мы смотрели друг на друга и не верили, что это случилось. Шушарина мать в то время ещё что-то понимала и поздравляла нас:

– Совет да любовь!..

Вскоре я, печалясь, уехал в Петербург – там ждала меня работа: надо было повесить фасадные вывески на все Загсы города. Но уже к концу мая я сильно затосковал по своей жене. Её привезла на поезде в начале июня подруга И.. Когда обе женщины оказались дома, меня неприятно поразил какой-то исходивший от них запах. Я даже подумал: «Неужели жена будет всегда так пахнуть?» Но оказалось, что это пролился корвалол в карман сумки – запах корвалола я не выношу и по сей день. Подруга под дождём погуляла по городу, разочаровалась в Петербурге и уехала. Мы с женой жили в моей комнатке, часто выбираясь в центр.

Вскоре мы стали подумывать о каком-нибудь путешествии. Возможностей у нас было не много. Потратить все деньги мы не решались. Поэтому пришло в голову, что путешествовать надо пешком. Я привязал к коляске станковый рюкзак, уложил в него палатку и вещи, но тут выяснилось, что коляска опрокидывается передними колёсами к небу. Покумекав, я сообразил, как подвесить в передней части тяжёлый мешок с запасом воды и тушёнки. Так мы и отправились в Комарово. На станции маленькая девочка закричала радостно, дёргая мать за рукав:

– Мам, приколись, это трактор?

Нет, это был не трактор, а красная инвалидная коляска советского производства, кондовая, грубая, рассчитанная на здоровенного мужика-инвалида. Мы назвали её «Тётя Гися» и шли до Приморска неделю. Иногда я уставал и лежал на обочине дороги, рассматривая облака. Иногда какой-нибудь добрый водитель предлагал подвезти странных путешественников, но мы отказывались. Ночуя на песчаном берегу Залива, под мерный шелест прибоя мы читали друг другу стихи. Сосны томно шумели над головой, и птицы удивлённо кричали нам о любви. В последнюю ночь мы остановились в туманном бору возле просеки ЛЭП. Ночь была по-южному тёплой и звёздной. Пылал костёр, и мох пружинил под нашими телами, как лучшее ложе, какое можно придумать. Искры костра вспыхивали и уносились в ночь – навстречу голубым мирам, куда полетели бы и мы, не будь мы земными существами из плоти и крови. Какой-то особенный покой проник в душу, и она заплакала слезами нежности к миру.

Помню, тёплой июльской ночью мы пошли смотреть, как разводятся мосты. Нева была вся в дивных огнях. На набережной гуляло множество праздных, весёлых людей. Я взял стаканчик шипучей колы и долго сидел на пластмассовом стуле под тентом возле киоска. Красивая и загадочная, как звёздная ночь, Шушара в коляске сидела рядом и что-то говорила про то, как ей нравится Петербург. Я соглашался – мне он тоже нравился. Но больше всего нравилась мне жена. И это было счастье.

В августе мы доехали до Пскова, откуда дошли пешком до Изборска и далее до Печор. Из Печор автобусом вернулись в Псков и доехали до Пушкинских Гор. Потом совершили пешее путешествие от станции Кузнечное до посёлка Ласанен. Уже ближе к осени сходили на мыс Серая Лошадь, что на Финском Заливе. Осенью плацкартный вагон, пропахший старыми матрасами и копотью, увёз нас в Астрахань.

 

35.

Зима в Астрахани очень унылое время. Не остаётся на базарах всего южного фруктового великолепия и только иногда солнечный, но слегка морозный денёк радует глаз. Время тянулось медленно. Однажды пришла к нам в гости какая-то старая знакомая моей жены и, едва взглянув на меня, тут же почему-то вообразила, будто я – брачный аферист. Знакомая эта – несчастная, безумная женщина – распустила по всему городу нехорошие слухи. А между тем, матери Шушары становилось всё хуже. К весне она покрылась язвами и совсем перестала что-либо понимать. Она ползала голая по полу и ходила под себя. Я пытался её помыть ванне, но она отчаянно сопротивлялась. Пришлось нанять ей сиделку. В конце апреля мы с Шушарой уговорили её брата (торговца джинсами на рынке) последить за матерью. А сами отправились в Крым.

Мы прибыли поездом в Симферополь, откуда доехали до Бахчисарая. Там нас приютили в каменном сарае местные татары. Прожив в сарае несколько дней и сильно замёрзнув, мы отправились в Севастополь, где задёшево сняли комнату в частном домике. В первых числах мая мы сидели на развалинах Херсонеса, когда позвонила жена брата и вызвала нас обратно в Астрахань, поскольку брат ушёл в запой. Купив последние билеты, мы через Харьков добрались домой. 27 мая Шушарина мать умерла. По городу поползли слухи, что это я убил бедную старушку – сумасшедшая знакомая Шушары не дремала. Мы уехали в Петербург, откуда совершили два больших путешествия – по Северной Карелии и по Вологодской области. Осенью мы вернулись в Астрахань и, поскольку брат настаивал на продаже квартиры (ибо задолжал бандитам), мы её продали. За день до нашего окончательного отъезда из Астрахани, я потерял паспорт, искал его ночью в помойке, но нашёл утром на шкафу. Мы погрузились в поезд с компьютером, чемоданом посуды и беременной кошкой и в конце февраля 2011 года покинули Астрахань навсегда.

Ночью на подъезде к Петербургу кошка родила трёх котят. На вокзале нас встретили друзья, что и спасло котят, поскольку был сильный мороз. Всю весну и всё лето мы жили среди мешков и коробок в страшной тесноте, и были заняты поиском новой квартиры. Я объездил многие посёлки Ленинградской области, но, увы, денег на приличное жильё не хватало. В сентябре мы всё-таки купили квартиру в посёлке Житково. Из-за труднодоступности посёлка квартира стоила баснословно дёшево и была нам по деньгам.

Посёлок Житково расположен в сорока километрах от Выборга. Единственная дорога до посёлка и по сей день в плачевном состоянии. По ней пять раз в день ходит «пазик», подбрасывая пассажиров на ухабах под самый потолок. Из всех благ цивилизации в посёлке имеется только фельдшер, почта и три маленьких магазинчика. Наступила суровая, снежная зима. Такого холода и такого снега мы не ожидали, и не были к этому готовы. У нас не имелось достаточно тёплой одежды, квартира протапливалась плохо, и от холода у меня обострился псориаз. Автобусы ходили кое-как, а мне приходилось часто ездить в Выборг и в Петербург. Всё тело чесалось, но требовалось часами сидеть в транспорте и терпеть. Это была очень трудная зима, но мы были вместе и были счастливы. Летом я победил в конкурсе «Север – страна без границ» и съездил в путешествие в горы Швеции. У меня было посажено целое поле картошки, но из-за сильных дождей вся картошка погибла. С тех пор я понял, что моё дело – писать, и полностью отдался этому занятию. Теперь мне помогали деньгами люди со всего мира, и мы с Шушарой были, по крайней мере, избавлены от голода. Летом я бродил по окрестным лесам, изучая местную флору и фауну. Вдыхая сосновый воздух Карелии, я полюбил эти заброшенные места. Полюбил даже местных мрачных алкоголиков (а пили в посёлке все мужики поголовно), полюбил местные топкие болота и весенний протяжный крик выпи.

Однажды летом, будучи в Петербурге, мы решили пойти в Александро-Невскую Лавру и купить свечку – помянуть Шушарину маму. Опрометчиво я поставил коляску с женой недалеко от нищенок и ушёл по какому-то делу. Когда я вернулся, толстопузый мент орал на Шушару матом. Увидев меня, он велел нам платить за место или убираться с территории Лавры. Оказывается, моя жена помешала нищенкам, поскольку все деньги прохожие стали подавать именно ей. Отказаться Шушаре не позволяли физические возможности – деньги совали прямо в искалеченные болезнью руки. Напрасно она предлагала нищенкам отдать всю жалкую выручку: одна из них – толстая баба с табличкой «онкология» на груди – бодрой рысью побежала за милицией. Поражённые, мы молча вышли из Лавры, погуляли по соседнему заброшенному скверу, и поплелись домой, размышляя о том, что безумная страна катится в бездну.

Последовавшие за первой зимы уже не были такими отчаянно суровыми, но Шушаре становилось всё хуже и хуже. Она не могла уже даже ходить на костылях по квартире и с трудом видела текст на экране компьютера. Жить в посёлке становилось всё сложнее. Мы всерьёз задумались об эмиграции. Да, существовать на родине, где возможна такая человеческая судьба, как моя, и при этом любить её – это слишком большая роскошь. Было ясно, что медицинскую помощь Шушаре в России не окажут. Весной 2014 года мы обратились к израильскому консулу. Но по непонятным нам причинам консулу мы решительно не понравились. Несмотря на то, что за два года мы собрали толстую кипу документов обо всех моих предках, всё-таки мы получили отказ. Признаюсь, я и сожалел об этом, и был в то же время рад – эмиграция мне всегда казалась позорным бегством от судьбы, а с судьбой у меня шёл крупный разговор.

Между тем, из-за плохой дороги и больных суставов моя жена была практически отрезана от города. Казалось, мы приближаемся к неминуемой катастрофе, когда само наше существование окажется под вопросом. Однако в августе 2015 года неожиданно умер мой отец, отличавшийся крепким здоровьем. Я получил небольшое наследство, и к лету 2016 года мы подыскали квартиру в городе Гатчина…

 

Пока я писал эту повесть, наступила осень. В окне облетают жёлтые листья с деревьев. За компьютером сидит моя прекрасная Шушара и слушает какой-то текст, ибо читать глазами она уже не может. Мне немного грустно и очень светло. Жизнь прошла и была она странной, трудной, необъяснимо извилистой. Мой сын от первого брака Саша, благодаря стараниям своей матери, так и вырос, не увидев отца. Напрасно я пытался с ним поговорить хотя бы по интернету – Саша похож на свою мать и просто заблокировал свою страницу. Это было очень больно, но список моих потерь не намного увеличился от этого горя. Болезнь моя так и не прошла – неусидчивость по-прежнему мучает меня, хотя уже не так сильно, как прежде, поскольку организм приспособился к лекарствам. Всё-таки очень нервная женщина судьба слегка успокоилась под старость и стала чуть благосклонней. В конце концов, всё когда-то кончается – даже нервные всхлипы, даже жестокая власть времени, даже слова. Но пусть хотя бы эти слова долетят до слуха потомков: «Жизнь прекрасна, друзья, хотя и тяжела, и даже страшна иногда. Но ведь она иногда дарит нам любовь и дружбу. Так давайте же примиримся с ней, и назовём лучшей из возможных».

11.09.2016 Гатчина.

 

 

 

 

Share
Статья просматривалась 1 921 раз(а)

38 comments for “НЕРВНАЯ ЖЕНЩИНА (повесть)

  1. Юрин
    4 ноября 2016 at 23:22

    Уважаемый Сергей, случайно набрел на Ваши слова «В Израиль нас с женой не пустили — два таких тяжёлых инвалида это слишком обременительно даже для Израиля.» , поскольку в Гостевую (не знаю знакома ли она Вам) выносятся со временем практически все комментарии к публикациям в разнообразных разделах этого портала в том числе и блогах. Я уроженец Ленинграда, старше Вас почти на 30 лет, вот уже четверть века живу в Израиле и признаюсь Вам неравнодушен к тому, кто и что пишет об этой стране. Посему я вошел в Ваш блог и с постоянной тяжестью в сердце прочел Вашу автобиографическую повесть. Меня не достанет на то, чтобы после нее пожелать Вам «здоровья, успехов и счастья в личной жизни», как делали в не столь уж далекие времена подвыпившие председатели предпраздничных комиссий, обходя трудовые коллективы, нетерпеливо дожидающиеся минуты, когда можно будет запереть за комиссией дверь в отдел, лабораторию, цех и усесться за импровизированный стол со сборными напитками и закусками.
    Что касается Израиля, то мне не приходилось встречать ни одного человека, который приехав бы сюда и прожив здесь хотя бы пару лет, сказал, что страна точно совпала с его о ней представлениями до приезда. Многие, приехав сюда без особого труда, также без особого труда покинули Израиль в поисках лучшей жизни в Германии, Канаде, США или даже вернулись обратно.Никто им не судья. Для того чтобы судьба сложилась в этой непростой и населенной самыми разными людьми стране, необходимо (хотя порой и недостаточно) с самого начала повергнуться к ней лицом и сердцем. И тогда возможно она вначале, как бы нехотя, раскроется и примет вас, независимо от наличия еврейской бабушки или при полном отсутствии таковой. Я знаю также немало людей, в конце концов осевших в этой стране, но так и. «не простивших ей своих обид» Прочтите хотя бы повесть Наталии Ведениной «Кибуц Галуёт», Уважаемый Сергей, случайно набрел на Ваши слова «В Израиль нас с женой не пустили — два таких тяжёлых инвалида это слишком обременительно даже для Израиля.» , поскольку в Гостевую (не знаю знакома ли она Вам) выносятся со временем практически все комментарии к публикациям в разнообразных разделах этого портала в том числе и блогах. Я уроженец Ленинграда, старше Вас почти на 30 лет, вот уже четверть века живу в Израиле и признаюсь Вам неравнодушен к тому, кто и что пишет об этой стране. Посему я вошел в Ваш блог и с постоянной тяжестью в сердце прочел Вашу автобиографическую повесть. Меня не достанет на то, чтобы после нее пожелать Вам «здоровья, успехов и счастья в личной жизни», как делали в не столь уж далекие времена подвыпившие председатели предпраздничных комиссий, обходя трудовые коллективы, нетерпеливо дожидающиеся минуты, когда можно будет запереть за комиссией дверь в отдел, лабораторию, цех и усесться за импровизированный стол со сборными напитками и закусками.
    Что касается Израиля, то мне не приходилось встречать ни одного человека, который приехав бы сюда и прожив здесь хотя бы пару лет, сказал, что страна точно совпала с его о ней представлениями до приезда. Многие, приехав сюда без особого труда, также без особого труда покинули Израиль в поисках лучшей жизни в Германии, Канаде, США или даже вернулись обратно.Никто им не судья. Для того чтобы судьба сложилась в этой непростой и населенной самыми разными людьми стране, необходимо (хотя порой и недостаточно) с самого начала повергнуться к ней лицом и сердцем. И тогда возможно она вначале, как бы нехотя, раскроется и примет вас, независимо от наличия еврейской бабушки или при полном отсутствии таковой. Я знаю также немало людей, в конце концов осевших в этой стране, но так и. «не простивших ей своих обид» Прочтите хотя бы повесть Наталии Ведениной «Кибуц Галуёт», о ней много восторженных отзывов, но я не нашел в ней ни крошки тепла к этой стране.
    Я чувствую Вашу обиду к Израилю,но полагаю, что стремиться сюда, как бы ни был Израиль славен своей медициной, Вам не стоит. С помощью адвоката или без оного. Повернуться к ней душой Вам не случится.
    Но кто знает, что вытворит эта слишком нервная женщина –Ваша судьба. А вдруг она выкинет фокус и отпустит Вам еще немало лет и тогда я искренне желаю Вам творчества и признания там, где Вы живете и не только.
    о ней много восторженных отзывов, но я не нашел в ней ни крошки тепла к этой стране.
    Я чувствую Вашу обиду к Израилю,но полагаю, что стремиться сюда, как бы ни был Израиль славен своей медициной, Вам не стоит. С помощью адвоката или без оного. Повернуться к ней душой Вам не случится.
    Но кто знает, что вытворит эта слишком нервная женщина –Ваша судьба. А вдруг она выкинет фокус и отпустит Вам еще немало лет и тогда я искренне желаю Вам творчества и признания там, где Вы живете и не только.

    • Сергей Николаев
      5 ноября 2016 at 0:41

      Дорогой Юрин, дело в том что я никогда не стремился и не стремлюсь ни в Израиль, ни вообще заграницу. Жене нужны операции — здесь их не делают,
      ради этого я готов поехать даже туда, куда я не хочу.

      • Юрин
        5 ноября 2016 at 12:33

        Дорогой Сергей! Конечно, я понимаю Вашу ситуацию. Нет никаких проблем приехать в Израиль по линии медицинского туризма, пройти любые обследования и сделать любую операцию. Но для этого нужны большие деньги, спонсоры или весьма состоятельные родственники (старинные друзья), готовые поделиться последним. Как я понимаю ничего из перечисленного нет. Кстати также примерно обстоят с этим в других странах, к примеру, Швеции, Германии, Америке и пр.
        Но существует и другой путь, пользуясь еврейской бабушкой, въехать в Израиль, якобы на ПМЖ, получить необходимые страховки, получить необходимую медицинскую помощь, и при благополучном исходе вернуться обратно. Этим пользовались многие и недавно, возможно известные Вам, И.Иртеньев и А.Босарт. Здесь тоже в принципе нет ничего зазорного. Чего только ни сделаешь, чтобы помочь любимому человеку. При этом совсем необязательно, вернувшись, поливать Израиль грязью в стихах и выставлять свой крестик, чтобы никто, не дай Бог, чего ни подумал.
        Я так понимаю, сложности у вас возникли, не из-за отрицательного отношения консула Израиля к вам двум инвалидам, а из-за каких-то формальностей относительно Вашей бабушки. Не обижайтесь, если можно, на консула, он всего лишь чиновник, старательно выполняющий Закон.
        Ваши чувства к жене понятны и заслуживают поклона. Всей душой желаю Вам чуда, которое поможет Шушаре, пока не поздно.

        • Сергей Николаев
          5 ноября 2016 at 16:11

          Дорогой Юрин. у нас всё в полном порядке было с документами. Нас не пустили именно из-за моей инвалидности. Впрочем, с нами вообще не разговаривали и ничего нам не объяснили.
          На консула я не обижаюсь, но и понять его не могу. Думаю, что он просто забыл, как он сам жил в России.

  2. Элиэзер Рабинович
    4 ноября 2016 at 3:19

    Совершенно потрясающее произведение, и те или иные огрехи литературного стиля не имеют сначения по сравнению с духом автора-героя и силой самого описания. Такое свидетельство при всей его камерности сопоставимо со свидетельством Солжeницына. Оно показывает кошмар, казалось бы, благополучной после-сталинской жизни.

    Армия, и то же пишет Бабченко — непонятно, как правительство может соглашаться на такую избитую армию, которая вряд ли боеспособна.

    Сергей Николаев
    28 Октябрь 2016 at 23:52

    Не веселья надо желать, а, пожалуй, лёгкой смерти.

    Но ведь Вам только пятьдесят! Может быть, еще рано? И, может быть, еще раз попробовать перебраться в Израиль?

    • Сергей Николаев
      4 ноября 2016 at 18:54

      Спасибо, Элиэзер. В Израиль нас с женой не пустили — два таких тяжёлых инвалида это слишком обременительно даже для Израиля.
      Можно было потратиться на адвоката без гарантии, что что-то получится, но мы предпочли потратиться на нормальную квартиру в
      России. Она по крайней мере точно наша. И я совсем не уверен, что смог бы жить в Израиле — слишком я русский. Пятьдесят это
      много. Вокруг люди умирают от рака — это просто какая-то эпидемия, а уж я-то весь перекалеченный — мне сам Бог велел.

      • Элиэзер Рабинович
        4 ноября 2016 at 20:14

        Сергей Николаев
        4 Ноябрь 2016 at 18:54

        …Пятьдесят это много. Вокруг люди умирают от рака — это просто какая-то эпидемия, а уж я-то весь перекалеченный — мне сам Бог велел.

        Б-г такого никогда не велит — он приходит и берёт, если Ему надо. А если не берёт, значит, хочет, чтобы вы жили. Разве не такими словами заканчивается Ваша повесть:

        В конце концов, всё когда-то кончается – даже нервные всхлипы, даже жестокая власть времени, даже слова. Но пусть хотя бы эти слова долетят до слуха потомков: «Жизнь прекрасна, друзья, хотя и тяжела, и даже страшна иногда. Но ведь она иногда дарит нам любовь и дружбу. Так давайте же примиримся с ней, и назовём лучшей из возможных».

        Одной вещи мне нехватает: почти ничего не сказано о родителях, кем они были, как сложлись такие отношения?

        • Сергей Николаев
          5 ноября 2016 at 0:45

          Элиэзер, я специально не писал ничего о родителях, чтобы не говорить о них ничего плохого. Потому как тут-то причина и зарыта. Но нельзя о родителях плохо.

      • Зоя Мастер
        4 ноября 2016 at 22:17

        Сергей, я одна из первых на Портале написала отзыв именно потому, что повесть произвела на меня сильное впечатление. Но должна Вам сказать, что Ваши комментарии-ответы всё больше озадачивают меня. Вас уговаривают, продолжать писАть, жить, творить. Вам искренне желают и советуют. Ваш текст заслуженно хвалят, умышленно НЕ замечая стилистические неровности и многочисленные грамматические ошибки. Но с каждым Вашим ответом мне всё меньше верится во многое из прочитанного. СпрОсите, какая связь? Интуитивно-логическая. Очень прошу Вас не отталкивать от своей ауры искренние пожелания своих читателей. Хотя бы публично.
        Всего Вам самого доброго и позитивного — в жизни и в творчестве.

        • Сергей Николаев
          5 ноября 2016 at 0:48

          Зоя, а что вас озадачивает? На моих лекарствах дольше пятидесяти не живут — я по этим меркам уже долгожитель.

  3. Виктор (Бруклайн)
    1 ноября 2016 at 19:13

    Нахожусь, Сергей, под большим впечатлением от Вашей повести. Восхищён Вашим мужеством и жизнестойкостью. Всех Вам благ!

  4. Борис Дынин
    1 ноября 2016 at 17:03

    Я заметил, что два отклика на «Нервную женщину» появились только в Гостевой, но не в блоге Сергея Николаева. Не уверен, что он читает Гостевую. Позволю себе воспроизвести их здесь, чтобы не прошли мимо Сергея. Мне кажется, ему важно это.
    ………………………………………………………………………………….
    Л. Беренсон. О повести «Нервная женщина»
    Еврейское государство — 2016-11-01 13:09:12(145)

    Повесть «НЕРВНАЯ ЖЕНЩИНА» С. Николаева — необыкновенно сильное произведение, страшное повествование о страшной, рабской жизни. Редкое соответствие стиля повествования смысловому и эмоциональному его содержанию. Без всяких художественных излишеств и претензий. Несмотря на бесконечную беспросветную повседневность, в ней победно прорываются достойные деяния и чувства добрые: ответственность, порядочность, любовь. Не знаю, рассчитывал ли на это автор, но повесть — духоподъёмное творение. Я понял, что повесть автобиографична. Моё восхищение не только его писательским даром, не менее — его жизнестойкостью. Удачи ему.
    ………………………………………………………..
    Бормашенко Сергею Николаеву
    Ариэль, Израиль — 2016-11-01 16:51:21(154)

    О повести «Нервная Женщина». Прекрасная проза. Самые искренние поздравления. Пишите.

  5. Эдуард Шехтман
    31 октября 2016 at 12:23

    Это редкая по искренности, по откровенности повесть. И добротная в литературном отношении.
    Она ещё и некий ключ к стихотворениям автора, тщательно отделанным по форме и различным по сюжетам: жестокие (и жёсткие) бытовые зарисовки, трогающая за душу лирика, пейзажные картины (из последних есть иные, что просятся быть положенными на музыку)…
    Говоря пафосно, стихи эти уже одним своим появлением на свет свидетельствуют о победе человеческого духа над всякого рода мерзостями и превратностями (социальными и экзистенциальными) бытия.
    Желаю Вам, Сергей, успехов в творчестве, а также всего того, что есть ценного в этой жизни, «лучшей из возможных».

  6. Benny
    31 октября 2016 at 1:01

    Сергей Николаев: … а если все — палачи? И все — жертвы? Тогда кто виноват?
    —————
    Сергей, может быть Вам будет близко «еврейское» мнение по этому поводу (а если нет, то просто проигнорируйте этот мой пост, обидеть Вас я уж точно не хотел).

    1) Прошлое изменить нельзя, но зачем портить будущее ?
    Неважно, насколько человек виновен — это ведь уже не изменить. Но важно, что пока человек жив у него есть шанс сделать будущее немножко лучше самому, дать надежду и воодушевить на это также МНОГИХ других людей (даже косвенно в будущем) — а также немного уважать самого себя, несмотря за любое прошлое. Для этого действительно надо лично осознать свою вину, раскаятся в этом, твёрдо решить это больше не повторять — и постараться исправить то, что возможно. Душевное спокойствие это не даст, но человек будет ЖИТЬ С ДОСТОИНСТВОМ — а не просто существовать.

    2) Есть хасидский расказ о молодой еврейке, которая забеременела от любовника и чтобы не осложнять себе жизнь ребёнком она оставила своего новорожденного младенца в лесу на съедение зверям. Но в будущем она глубоко раскаялась, осознала свою вину и основала первый в Одессе «детский дом» для брошенных младенцев (евреев и не евреев). Наверняка она страдала всю оставшуюся жизнь, но в её жизни была цель, достоинство и огромное уважение со стороны всех одесситов.

  7. Зоя Мастер
    30 октября 2016 at 3:06

    Мне показалось, эта повесть о том, как человек сходит с ума — синхронно со своей страной. На мой, взгляд, текст написан профессионально: простым языком, без завитушек, без актёрских стонов, без желания вызвать у читателя жалость — и от этого читать ещё тяжелее. Некоторые эпизоды (да в общем, целые главы) страшны в своем аскетичном описании того, что и жизнью назвать сложно. Удивительным представляется невероятное количество жестокости на «квадратный сантиметр» текста.
    Я пожелаю автору дальнейшего желания и возможности заниматься писательством, потому что, по всей видимости, именно это даёт ему силы жить, а не существовать.

    • Сергей Николаев
      30 октября 2016 at 3:14

      Спасибо, Зоя, вы верно уловили суть текста. Думаю, именно это я и хотел показать.

  8. Александр Биргер
    28 октября 2016 at 19:18

    » … а там и зима, а в квартире уже сейчас слишком трудно согреться, чтобы писать такие нежные тексты, как стихи. И вот я хочу написать прозу, чтобы скоротать время. Я хочу предъявить все претензии к судьбе и стране, в которой живу»
    ————
    — Бог в помощь; это не ирония, это — пожелание.
    ——————
    «Да, у меня много претензий к родине, но скажу сразу, что при всём при том я остаюсь патриотом …»
    —————————————————-
    — Патриот, а родина — с маленькой бук-вы (шутка)
    —————————————————————————
    «Хотя я сам удивляюсь не меньше, чем Александр Македонский, увиденным в Индии слонам: за что мне её любить?»
    — А разве любят за что-то?
    —————
    «Мусорное ведро стояло в тёмном закутке, который вёл на чёрную лестницу, и походы к нему с большой жестяной банкой, полной куриных костей и шкурок от колбасы, приводили меня в ужас. Мне мерещились какие-то стозевные чудовища, а соседи в этом аду явно были чертями. Главное, что я уловил уже тогда, это был повсеместный дух насилия, который витал в воздухе повсюду. Соседи угрожали друг другу самими невероятными вещами и иногда приводили угрозы в исполнение. Соседка Курочкина обозвала мою мать «дурой полубелой» и пообещала написать куда следует. Я, конечно, ничего не понял…»
    — Курочку, знацца, ели, колбаску (шутка, немного злая; с 2-х до 5-ти, так уж случилось, в нашем еврейском семействе ели, когда было, оладьи из картофельной шелухи. Такое время было, война и так далее). Но вы правы — в общем. Жить стало в 50-60-ые лучше и веселее, но не всем. Сладких пряников ни — даже — на Арбате, ни в Питере — всегда нехватало на весь рабочий класс-гегемон.
    Много вас/нас, много, а пряников и самолётов — мало . . .
    Но у нас было . . . вот и недавно, наши соплеменники затеяли толковище ЗА вино, ЗА песни. Потому, что — это было весело, вот и вспоминается. Что же здесь плохого? Если у вас и сейчас веселья не много, это не барды виноваты,
    ни доктор С.Ч. из Приднестровья (?), ни Соплеменник из Австралии, ни Педро из Халигалии, ни — даже — Изя из Беершевы.
    Вы уж не обижайтесь, дальше буду — о другом, обещаю.
    ———————
    » Между тем, комната наша граничила с комнатами двух старух – одна была из крестьян, другая из прислуги какого-то графа…»

    — «между тем» — не к месту, не оправдано; вообще — это предложение , как мне кажется, очень «ёмкое», хорошо бы разделить на два разных. Ну да , мелочь.
    Боюсь, что у нас с вами разное отношение к прозе.
    Если ваше вступление — не шутка, а содержит дольку правды, то это и есть то, о чём я собираюсь вам сказать:
    «в квартире уже сейчас слишком трудно согреться, чтобы писать такие нежные тексты, как стихи. И вот я хочу написать прозу, чтобы скоротать время. Я хочу предъявить все претензии к судьбе и стране, в которой живу…» — — если проза потому, что трудно писать «нежное», стихи, а проза — «чтобы скоротать время… и предъявить все претензии к судьбе и стране», то я замолкаю.
    Тогда всё у вас — правильно.
    Если вы пишете ПРОЗУ, а проза, написанная поэтами ( Пушкин, Цветаева, Бунин … Эренбург, если угодно…) — это нечто другое. Поэтому, до выяснения, пожелаю вам успехов и здоровья.
    P.S. На ваш текст нужен такой художник-режиссёр, как Балабанов.
    Однако, нет его. А жаль. И ещё мне жаль (кроме — бездомных собак, котов и, естественно, — всех бессловесных животных) , жаль, что вы торопитесь и с безумной, извините, скоростью выдаёте свои тексты. «Пепел Клааса стучится» не в одно ваше сердце.
    А материал и прозу свою загубите таким образом; по той же причине, что и стихи. Шлифовать надо деталь после сверловки, фрезеровки . . . — шлифовать, полировать, смазать солидольчиком, положить бережно на место, на свой стол (или табурет) , потом подумать, пройтись «под окнами, где шумят берёзы и вязы. Впереди ещё долгая осень, а там и зима…» Зима тревог, радостей и печалей. А потом — снава — оттепель, весна, и так далее.
    Прошу покорнейше извинить моё длинное послесловие и пр.
    Ещё раз — будьте здоровы, благополучны и веселы.
    С уважением,
    АБ.

    • Сергей Николаев
      28 октября 2016 at 23:52

      Александр! По-моему вы ничего не поняли. Я публикую тексты, которые писались 18 лет. Многие свои стихи я переделывал до 200 раз каждое. Проза тоже редактировалась беспощадно.
      Эта повесть — это фактически моя автобиография. Мой творческий путь практически завершён — пора подводить итоги. Желать мне благополучия и веселья — это как-то странно.
      Не веселья надо желать, а, пожалуй, лёгкой смерти.

    • Сергей Николаев
      28 октября 2016 at 23:57

      Александр, вы, наверное, только вступление прочитали? А зря. Надо было всё прочитать — тогда бы вы не оказались в таком неловком положении.
      Вы же не судите о «Войне и Мире» по нескольким первым страницам?

    • Сергей Николаев
      29 октября 2016 at 0:08

      Вот вам предисловие Вероники Долиной к книге «Никто не виноват»

      ЭТО Я ВИНОВАТ!!!

      Чуть не написала»как вода…», как холодная вода. И вспомнила – нет, «как спички». Спички! Вот что это за стихи. Не свеча и не светильник. Не огниво там – через волшебных собак способное привести тебя в пещеру с сокровищами. Сокровищ нет… Их будто и нет в природе – об этом стихи, беспардонно сухие, отжатые, сублимированные, приготовленные для долгого хранения. Они есть россыпи всего того, чем живет человеческое существо. Давненько не приходилось набрести на такие вот стихи. Каждое – в борьбе с собою. Строфа борется с автором, автор… сражается отчаянно во имя одного только: и сказать нельзя вслух, что ЭТО. Бьется сам с собой, с воздухом и климатом, безденежьем и бесправием, собственной слабостью.
      Название этой книги, конечно, не случайно. Никто не виноват – это означает, что виноваты все. Автор настаивает на том, что не следует перекладывать вину за свою судьбу и судьбу страны ни на кого, кроме самого себя. Виноваты не чиновники, не какие-то абстрактные мерзавцы – виноват каждый из нас, и только личное осознание своей вины является той очистительной силой, которая делает человека человеком. Эта глубоко христианская (увы, забытая в наши дни) идея придаёт особую ценность книге Сергея Николаева. Стоит задуматься над ней, чтобы понять, почему мы так недовольны своей страной и своими соотечественниками. Возможно, ответ скрыт от нашего сознания не так уж и глубоко.
      Стихи – сила тайная… Подлинные стихи своего автора делают королем. Сергей Николаев, живущий в карельском посёлке в районе Выборга, учреждает свое королевство со всем инструментарием поэта. Стихи без самолюбования, но с профессиональным тайным осознанием своего могущества – большая редкость, в нашем прагматическом времени – диковина. Так можно и победить – и горе-злосчастие, и безликую власть, и собственные беды и слабости… Потому что стихи, природные и сильные, как у С. Николаева – это специальная, очень особая человеческая работа, близкое сотрудничество с судьбой. И не буду говорить о простой метрике, об индивидуальной вполне лексике, о легком звоне поиска… о фее его повседневности, и музе его ночей. Эти голоса слышны. Но голос самого живописца – скромнейшего и полного достоинства – еще слышнее. Настоящие стихи всегда новость. Большая новость.
      Вероника Долина

    • Сергей Николаев
      29 октября 2016 at 0:19

      Последний раз я был весел и здоров 31 год назад. Благополучен же не был никогда. Вот уж, действительно, пожелали.

    • Сергей Николаев
      29 октября 2016 at 1:14

      Впрочем, этот абзац, действительно, требовал редактирования. Ваш пассаж про курочку я отношу на тот счёт, что вы, видимо, гораздо старше меня,
      хотя и умрёте намного позже (скорей всего). Во времена моего детства курочку в Петербурге ели самые бедные слои населения, как и в наше постперестроечное время.
      Шелуху — это я понимаю. А кожаный ремень вы когда-нибудь ели? Я ел.

    • Сергей Николаев
      29 октября 2016 at 1:30

      Не понимаю, Александр, откуда столько злости в мой адрес? Вы живёте в Израиле? С чем вас и поздравляю. Меня в Израиль не пустили потому, что мы с женой оба инвалиды.

    • Борис Дынин
      29 октября 2016 at 15:35

      Уважаемый Александр Биргер! Думаю, прав Автор, сказавший: «Александр, вы, наверное, только вступление прочитали?». Будет более странным, если Вы прочитали весь текст. Потребовать от этого текста: «Шлифовать надо деталь после сверловки, фрезеровки . . . — шлифовать, полировать, смазать солидольчиком, положить бережно на место, на свой стол (или табурет) , потом подумать, пройтись «под окнами, где шумят берёзы и вязы», значит, выстругать из кривого полена, прямую палку, представить жизнь Сергея вязью, приятной для глаза (или слуха, как предпочтете). Стоны будут слышны, но не будут резать уши. Нее. Личная судьба станет отшлифованным литературным произведением. Нет! Вероятно, у меня притупился вкус к гладкой стилистики. Пусть так. В данном случае, это помогает мне не застревать на ее шероховатостях. На этих страницах я встретил Сергея Николаева. Рад ли я этой встречи? Не знаю, как сказать. В ней есть боль, которая мешает сказать просто «хорошо». Желаю Николаю всего хорошо, что жизнь еще может дать ему.

      • Сергей Николаев
        29 октября 2016 at 16:42

        Спасибо, Борис! Последние четыре месяца всё относительно наладилось. Только вот здоровья нет и жизнь клонится к закату.
        Вот такую жизнь прожить, чтобы перед смертью немного пожить нормально — это всё, что может предложить родина, увы…

      • Александр Биргер
        29 октября 2016 at 22:05

        Борис Дынин
        Думаю, прав Автор, сказавший: «Александр, вы, наверное, только вступление прочитали?».
        ————————————
        Уважаемый Борис Дынин! С.Н., ошибся: дочитал до середины 5-ой главы, до еврейской бабушки.
        Со всем остальным в вашем комментарии согласен.
        Я тоже был рад встрече с Сергеем Н. Никакой злости к нему, да и к другим авторам Блогов, не испытываю.
        И это — несмотря на то, что живу не в Израиле, а в Америке. Может из-за того, что не учился в Гарварде и не ел кожаных ремней 🙂
        На этом свою переписку с Вами в этом Блоге заканчиваю, перехожу в Гостевую.
        Шолом вам, дорогие блогеры, удачи во всём.

        • Сергей Николаев
          30 октября 2016 at 0:29

          Александр, так вы прочитали только предысторию, а до истории так и не дошли. И поэтому написали мне очень обидные и несправедливые вещи.

          • Борис Дынин
            30 октября 2016 at 0:40

            Из частной переписки от человека, к слову которого, стоит прислушаться:
            «Я кусками (нет времени!) читаю «Нервную женщину» Николаева и СОВЕРШЕННО не понимаю критиков это страшной и, в то же время, профессионально написанной истории».
            Возможно, когда время позволит ему, он и сам напишет, а пока, уважаемый Сергей, помните, что на публике Вы встретите разные отклики. Главное, что Вы не оставляете равнодушным читателя.

            • Сергей Николаев
              30 октября 2016 at 0:57

              Спасибо, Борис. Я переживаю потому, что Биргер здесь первый откликнулся на мои стихи и назвал их отличными. Теперь я недоумеваю:
              что же ему понравилось в стихах, если он не понял то же самое в моей прозе?

        • Сергей Николаев
          30 октября 2016 at 1:03

          Александр, а вы давно живёте в Америке? Для меня, что Америка, что Израиль — другая планета, куда я никогда не попаду.
          На этой планета какая-то совсем другая форма жизни. Попав туда, люди очень быстро забывают земную жизнь и перестают
          понимать, что такое мы тут, в России, пишем. Но может, я ошибаюсь, и вы просто что-то не поняли по недостатку времени для
          чтения.

          • Александр Биргер
            30 октября 2016 at 2:35

            Впереди ещё долгая осень, а там и зима… Зима тревог, радостей и печалей. А потом снOва — оттепель, весна, и так далее. Прошу извинить мои ненужные коммент-
            арии, обижать вас не хотел.
            В Америке я давно. Приехал перед московской олимпиадой, перед тем, как Долина стала поэтессой и литературным критиком. В коммент-ах моих вы не всё поняли. Видно, не сумел объяснить. Больше об этом не хочется. Кланяйтесь жене и всем близким,
            с уважением
            Алекс

            • Сергей Николаев
              30 октября 2016 at 3:31

              Нет, Александр, осень, когда трудно согреться, а потом зима, когда совсем тепла не найдёшь, а до весны доживёшь ли ещё — Бог его знает…

              • Александр Биргер
                30 октября 2016 at 18:05

                Должны дожить, Сергей, должны.
                Присоединяюсь к точному комм-ию уважаемой Зои М.
                Ваша работа над стихами и прозой, делает вашу жизнь жизнью, а не просто — существованием белковых тел.
                Эта работа может, надеюсь, совершить чудо, когда пожелание здоровья и удачи вы примете, как норму, как должное.
                ————-
                «Автор настаивает на том, что не следует перекладывать вину за свою судьбу и судьбу страны ни на кого, кроме самого себя. Виноваты не чиновники, не какие-то абстрактные мерзавцы – виноват каждый из нас, и только личное осознание своей вины является той очистительной силой, которая делает человека человеком. Эта глубоко христианская (увы, забытая в наши дни) идея придаёт особую ценность книге Сергея Николаева. Стоит задуматься над ней, чтобы понять, почему мы так недовольны своей страной и своими соотечественниками. …» (В.Долина)
                — Не разделяя идеи В.Д. , (а, м.б., как жестоковыйный старый иудей) никак не могу принять, что палачи и жертвы равноценны в ответственности за трагедию страны.
                Тему эту, однако, продолжать не собираюсь. У меня есть своя страна (даже — две). У вас и ваших близких — своя. Желаю вам, несмотря на ваше неприятие моих пожеланий, всего самого доброго.

                • Сергей Николаев
                  30 октября 2016 at 22:56

                  Александр, а если все — палачи? И все — жертвы? Тогда кто виноват? 🙂

Добавить комментарий