НИКТО НЕ ВИНОВАТ. Ч. 1. Погорельцы. Гл. 5. Слепая вода.

5. СЛЕПАЯ ВОДА

1.
Этот снег, этот свет, этот свист электрички,
этот грязный алкаш на вокзале у входа.
В заскорузлых руках новгородские спички,
а в глазах пустота, пустота и свобода
от всего, ото всех человеческих правил,
от забот о насущном уюте и хлебе.
Так пакет «superstar» пузырями затарил,
что теперь навсегда, на земле и на небе,
никому и ничем ни за что не обязан:
«Подходи, угощайся сушёной таранью.
Ничего, что фингал лиловеет под глазом.
Ты же, кореш, давно существуешь за гранью
той, где зло и добро понимаются розно…»
Я стою на платформе и слушаю ветер.
Э-эх, отходит душа, как десна от наркоза!
«Электричка на Мгу прибывает
на третий».

2.
Идёшь по трезвости домой –
о, как свинцом туман
пропитан душный!.. Боже мой!
Вот-вот спрыгнЁшь с ума!

Вот-вот забьёшь на это всё,
напьёшься до чертей.
Вот мент внимательно пасёт
старушек и детей.

Они же прибыльны, увы, –
стриги, братан, лавэ!
Грязищей с ног до головы
окатит «BMW».

Заплачет бабка у метро:
«Сынок, родной, на хлеб!»
И мелочь дашь. И всё старо.
И мир, как сон, нелеп.

Но правда, Пушкин дома есть
в «Педгиз» томах (все пять),
и значит, можно как-то жесть
вот этой жизни мять.

3.
Платформа низкая. Вокзальчик.
Цыганка хавает банан.
По электричке ходит мальчик –
терзает сипленький баян
и подпевает, шепелявя:
«Я был несчастный сирота…»
Его отец из Кокчетава.
Над электричкой высота
непоправимо голубеет.
Летят чужие облака.
Народ от скуки сатанеет,
сроднясь с брезентом рюкзака.
Грубы закрученные нервы,
и, карауля урожай,
ворчат старухи: «Ты не первый
и не последний. Прощевай!»

4.
В промокшем памперсе старуха
уже не здесь, ещё не там.
Ползёт по красным волдырям
неубиваемая муха.
Врач КВД с лицом усталым,
вздыхая, мялся у двери –
на лапу дайте, мол: «Гори
всё синим, – думал. –
Прописал им
аминазин… и ладно… Дура
старуха – мутные глаза…»
Мрак первобытный наползал,
всё поглощая: царство Ура,
его культуру и народы,
язык и веру… – Ё-моё, –
шептала бабка, – У-у-у, жульё!
Дед умер… Жаль, а то помог бы…

5.
В десятиэтажный, прогнивший Фонд
пронося под пальто обрез,
инвалид сдаёт в гардеробе зонт,
гладко выбрит, опрятен, трезв.
Он спешит к директору в кабинет,
прикрывает плотнее дверь,
и кричит директор: – Не надо, нет,
я прошу… Инвалид не зверь.
И когда мозги на стене уже,
и медвежий заряд в живот
получил юрист, то, к арабам в «же»
посылая страну: – Ну вот, –
инвалид вздыхает, – всего-то дел!..
И дырявит себя, как лист
заявления: «Просто я есть хотел.
Эту жизнь сочинил садист».
Ну, и что же дальше-то? Кто поймёт?
Да, я тоже, скажу, мечтал,
чтобы крупнокалиберный пулемёт
смертоносный плевал металл.
«Ах, но как же? Как же завет Христа?
А чиновника возлюбить?»
Отвечает чёрт: – Возлюби! – с хвоста
сдув пылинку. – Вот так! Фьюить!..

6.
Была война. Мы, вроде, в сорок пятом
кого-то победили… Он, Петрович,
хорошим был разведчиком, надёжным:
два ордена имел и три раненья.
Не знаю как, Германия сдалась нам,
а через пятьдесят четыре года
был суд, и дом Петровича достался
какому-то наследнику из ушлых.
Пришла весна. Торжественно весь лес
очнулся. Два Петровичу бушлата
отдали и лопату. «Ничего, –
он думал, – как-нибудь про ветерана
в совхозе не забудут». Так Петрович
вставал с надеждой новой на рассвете
и шёл на речку – рыба с голодухи
брала на всё: серьёзные налимы,
и окушки, и шустрые щурята.
А за деревней вырыл он землянку,
буржуйку сделал, нары из штакетин,
и стал ходить батрачить понемногу
к соседям бывшим – кто носки подарит,
кто хлеба даст, а кто нальёт остатки
борща, а то положит старой каши.
Но время шло. Он пережил так зиму,
потом другую, и другую… Годы
пытались брать своё, но он, упрямый,
всё не сдавал, пока весной, однажды,
не умер от обширного инфаркта
в своей глубокой яме. Через месяц
его нашла Смирнова Глашка, к лесу
случайно забредя искать корову.

7.
Ишь, захотел чего, мечтатель!
Порядка!.. Полно, идиот!
Бумажки!.. Справочки!.. Печати!
И вот стоять, который год,

приходишь в тесный коридорчик:
«Вы кто?..» Пошлют куда-то в «Ж»!
Упрямый яростный комочек
ещё стучит, но жизнь уже

проходит в битве бесполезной
с машиной в смазке, блядь, в дыму.
Она гремит стрелой железной,
не подчиняясь никому.

8.
В пользу ужина хлебом и сыром довод
мятый чайник приводит свистком зловещим.
Мокрый свитер повесив сушить на провод,
в потолке рассмотрев два десятка трещин,
эолийского слушаю голос хора.
Но, хотя вырастает уютный томик,
дождь косой, ледяной за окном, и скоро
в Петербурге зима – дворник будет, ломик
поднимая, трудиться. Сожмутся думы
до «согреться», до «как утолить бы голод».
И бездушное время походкой пумы
перейдёт в наступленье на старый город.

9.
Зашли в кафе на берегу Залива
и взяли с ветчиной два бутерброда.
Художница задумчивая Рива
мешала чай старательно – свобода!
Жизнь разгоралась новая, как пламя
осеннего заката над Кронштадтом.
Я размышлял: – Ах, зая, очень странно,
что был когда-то дембелем, солдатом,
а после стал… Но вскоре молодая
официантка подошла: – Платите!..
У Ривы только сотенка-другая,
а у меня… И я сказал: – Грабитель,
конечно, я. Простите!.. Но с позором
и криками нас вывела, назвала
меня жидовской мордой, крохобором.
Мы в темноте шагали до вокзала,
и Рива говорила: – Видишь, видишь,
как страшно здесь, – и что-то там такое
себе под нос добавила на идиш…
– Да, Рива, да, мы навсегда изгои!..

10.
Третий месяц уже никакие стихи
написать не могу, но свиную тушёнку
я рубаю на кухне – не больше блохи
одиозной Петровой – подвинув солонку
и орудуя вилкой… Но совесть моя
неспокойна – стихи неужели сменил я
на тебя, дорогая хавронья, свинья?
Стоит только подумать, и белые крылья
опадают – не ангел я, Господи, нет,
но ещё неизвестный земле гуманоид,
человечек зелёный, урод, свиноед,
свинокиллер и баночник,
мерзкий свиноид…

11.
На этой сомнительной, грустной земле
и банка гнилой баклажанной икры,
и спирта бутылка стоит на столе…
А есть во вселенной прекрасней миры?..

Вот гость поднимается: – Выпьем за тех,
кто знает всегда назначенье своё!..
– Ну что же, и выпить немного не грех…
Но так заунывно снаружи поёт
метель и снегами заносит страну,
что хочется лечь непременно в салат
лицом и сказать: – Протрезвею – начну
с каких-нибудь громких о счастье баллад:

«На этой сомнительной, грустной земле,
где спирта бутылка стоит на столе…»

12.
В кафе под столиком коньяк
палёный «три звезды»
разлили. Я сказал: «Хомяк
обмяк. Стране кердык!»

Так мы сидели: Вовка, я,
Наташка… Нормалёк!
Пошёл базар: «Твоя-моя,
давай, ещё малёк

возьмём!» И взяли, и уже
нам стало всё равно,
страна в какую злую «Ж»
летит давным-давно.

И всё равно нам стало, как
обратно выходить.
Сказал я Вовке: «Бля, мудак,
не надо столько пить!»

И вдруг уснул. Текло бухло.
Смеялась Натали.
А где-то наше время шло
на том конце Земли.

13.
Два пузыря возьму «Перцовки»,
пойду к Володе или к Боре.
Быки из местной группировки
(ах, чёрт возьми, какое горе!)
меня убьют на остановке.

Не узрит брошенное тело,
что у Невы вдоль парапета
кутить плывёт, как каравелла,
сложив на дно «Любэ» пакета
сельдей из рыбного отдела,

моя подруга дворник Оля.
И будет тихим летний вечер.
Жестянку мятую футболя
и сожалея о невстрече,
моя душа, как шашка тола,

рванёт у Бога в кабинете.
– Гроза идёт! – вздохнёт Володя.
– Сейчас польёт! – Борис ответит.
– Нет, – скажет Оля, – это, вроде,
всё мимо. Ишь, как солнце светит!..

14.
Над Мойкой угрюмой повисла слепая вода,
и сердце стучит у несчастья в бессонном плену.
Троллейбусы катят, искрят в темноте провода, –
куда я бреду по бульвару, и сам не пойму!

Не стало страны, и достойной работы, и нет
ни цели, ни смысла, но надо по-прежнему жить.
В бутике ночует дежурный, обманчивый свет,
и пёс хромоногий под мокрой скамейкой дрожит.

Зелёная вывеска «двадцать четыре часа»:
сарделек – зверюге, себе – в маринаде филе.
Кому-то же нужно кормить и приблудного пса –
он, бедный, как мы, для надежды рождён на земле.

Share
Статья просматривалась 746 раз(а)

1 comment for “НИКТО НЕ ВИНОВАТ. Ч. 1. Погорельцы. Гл. 5. Слепая вода.

  1. Александр Биргер
    14 октября 2016 at 20:15

    Сергей Н.
    Я стою на платформе и слушаю ветер.
    Э-эх, отходит душа, как десна от наркоза!
    «Электричка на Мгу прибывает
    на третий».
    2.
    Грязищей с ног до головы
    окатит «BMW».
    Заплачет бабка у метро:
    «Сынок, родной, на хлеб!»
    И мелочь дашь. И всё старо.
    И мир, как сон, нелеп…
    3.
    Платформа низкая. Вокзальчик.
    Цыганка хавает банан.
    По электричке ходит мальчик –
    терзает сипленький баян
    и подпевает, шепелявя:
    «Я был несчастный сирота…»

    Его отец из Кокчетава.
    Над электричкой высота
    непоправимо голубеет.
    Летят чужие облака.
    4.
    В промокшем памперсе старуха
    уже не здесь, ещё не там.
    Ползёт по красным волдырям
    неубиваемая муха…

    Мрак первобытный наползал,
    всё поглощая: царство Ура,
    его культуру и народы,
    язык и веру… – Ё-моё, –
    шептала бабка, – У-у-у, жульё!
    5.
    В десятиэтажный, прогнивший Фонд
    пронося под пальто обрез,
    инвалид сдаёт в гардеробе зонт,
    гладко выбрит, опрятен, трезв.

    Он спешит к директору в кабинет,
    прикрывает плотнее дверь,
    и кричит директор: – Не надо, нет,
    я прошу… Инвалид не зверь.

    И когда мозги на стене уже,
    и медвежий заряд в живот
    получил юрист, то, к арабам в «же»
    посылая страну: – Ну вот, –
    инвалид вздыхает, – всего-то дел!..
    6.
    Была война. Мы, вроде, в сорок пятом
    кого-то победили… Он, Петрович,
    хорошим был разведчиком, надёжным:
    два ордена имел и три раненья.
    Не знаю как, Германия сдалась нам,
    а через пятьдесят четыре года
    был суд, и дом Петровича достался
    какому-то наследнику из ушлых.

    Пришла весна. Торжественно весь лес
    очнулся. Два Петровичу бушлата
    отдали и лопату. «Ничего, –
    он думал, – как-нибудь про ветерана
    в совхозе не забудут». Так Петрович
    вставал с надеждой новой на рассвете
    и шёл на речку – рыба с голодухи
    брала на всё: серьёзные налимы,
    и окушки, и шустрые щурята.
    А за деревней вырыл он землянку,
    буржуйку сделал, нары из штакетин,
    и стал ходить батрачить понемногу
    к соседям бывшим – кто носки подарит,
    кто хлеба даст, а кто нальёт остатки
    борща, а то положит старой каши.
    Но время шло. Он пережил так зиму,
    потом другую, и другую…
    пока весной, однажды,
    не умер от обширного инфаркта
    в своей глубокой яме.
    Через месяц
    его нашла Смирнова Глашка, к лесу
    случайно забредя искать корову.
    8.
    В пользу ужина хлебом и сыром довод
    мятый чайник приводит свистком зловещим.
    Мокрый свитер повесив сушить на провод,
    в потолке рассмотрев два десятка трещин,
    эолийского слушаю голос хора.

    Но, хотя вырастает уютный томик,
    дождь косой, ледяной за окном, и скоро
    в Петербурге зима – дворник будет, ломик
    поднимая, трудиться. Сожмутся думы
    до «согреться», до «как утолить бы голод».
    И бездушное время походкой пумы
    перейдёт в наступленье на старый город.
    9.
    Зашли в кафе на берегу Залива
    и взяли с ветчиной два бутерброда.
    Художница задумчивая Рива
    мешала чай старательно. Свобода
    казалась фантастической, как пламя
    заката в небе синем над Кронштадтом.
    Я размышлял: «Ты знаешь, очень странно,
    что был когда-то дембелем, солдатом,
    а после стал…». Но вскоре молодая
    официантка подошла: «Платите!»
    У Ривы только сотенка-другая,
    а у меня… И я сказал: «Грабитель
    нуждается в прощении!» С позором
    и криками нас вывела, назвала
    меня жидовской мордой, крохобором.
    Мы в темноте шагали до вокзала,
    и Рива говорила: «Видишь, видишь,
    как страшно здесь», – и что-то там такое
    себе под нос добавила на идиш…
    11.
    На этой сомнительной, грустной земле
    и банка гнилой баклажанной икры,
    и спирта бутылка стоит на столе…
    А есть во вселенной прекрасней миры?..

    Вот гость поднимается: – Выпьем за тех,
    кто знает всегда назначенье своё!..
    – Ну что же, и выпить немного не грех…
    Но так заунывно снаружи поёт
    метель и снегами заносит страну,
    что хочется лечь непременно в салат
    лицом и сказать: – Протрезвею – начну
    с каких-нибудь громких о счастье баллад:
    «На этой сомнительной, грустной земле,
    где спирта бутылка стоит на столе…»
    12.
    В кафе под столиком коньяк
    палёный «три звезды»
    разлили. Я сказал: «Хомяк
    обмяк. Стране кердык!»
    Так мы сидели: Вовка, я,
    Наташка… Нормалёк!
    Пошёл базар: «Твоя-моя,
    давай, ещё малёк

    возьмём!» И взяли, и уже
    нам стало всё равно,
    страна в какую злую «Ж»
    летит давным-давно.

    И всё равно нам стало, как
    обратно выходить.
    Сказал я Вовке: «Бля, мудак,
    не надо столько пить!»

    И вдруг уснул. Текло бухло.
    Смеялась Натали.
    А где-то наше время шло
    на том конце Земли.
    14.
    Над Мойкой угрюмой повисла слепая вода,
    и сердце стучит у несчастья в бессонном плену.
    Троллейбусы катят, искрят в темноте провода, –
    куда я бреду по бульвару, и сам не пойму!

    Не стало страны, и достойной работы, и нет
    ни цели, ни смысла, но надо по-прежнему жить.
    В бутике ночует дежурный, обманчивый свет,
    и пёс хромоногий под мокрой скамейкой дрожит.

    Зелёная вывеска «двадцать четыре часа»:
    сарделек – зверюге, себе – в маринаде филе.
    Кому-то же нужно кормить и приблудного пса –
    он, бедный, как мы, для надежды рождён на земле.
    ::::::::::::::::::::::::::::::
    ЗдОрово! 13-ую не включил из суеверных соо-брожений.
    Спасибо, Сергей.

Добавить комментарий