Теоретик русского анархизма и читатель Герценки. К юбилею библиотеки.

 

Теоретик русского анархизма и читатель Герценки. К юбилею библиотеки.

 

 

Боровой Алексей Алексеевич (30.10.1875, Москва — 21.11.1935, Владимир). Социолог, психолог, философ, теоретик русского анархизма. Из дворян, сын генерала. Окончив юридический факультет Московского университета, остался преподавать в нем; приват-доцент. В круг интересов Борового входили история, философия, политэкономия, педагогика, музыка и литература. Со студенческих лет интересовался марксизмом, к которому всю жизнь относился с большим уважением, затем философией Ф. Ницше. Осенью 1904 года самостоятельно, без чьего-либо личного или литературного влияния («Никто меня анархизму не учил, не убеждал, не заражал») Боровой пришел к учению анархизма: «Неожиданно, из каких-то неведомых глубин, во мне родилась разом огромная, оформленная, просветляющая, единая мысль. С необыкновенной отчетливостью, побеждающей убедительностью во мне проснулось чувство нового для меня мироощущения… Со скамьи Люксембургского сада я встал просветленным, страстным, непримиримым анархистом, каким остаюсь и по сию пору» (Из неопубликованных воспоминаний). Анархизм Борового всегда принадлежал к индивидуалистическому направлению; впрочем, он никогда не разделял крайностей индивидуализма в духе философских систем М. Штирнера, Ницше и других, всегда оставаясь вне строгих рамок течений и направлений. Но несомненно, что в лице Алексея Алексеевича анархизм приобрел «оригинального, романтического и чуждого всякого догматизма приверженца» (А. Цовма), великолепного писателя, чьи «блестящая образность, смелая фантастика его стиля и речи скорее обличают в нем поэта, художника слова, чем теоретика в обычном понимании» (Н. Отверженный). Вернувшись в Россию после 2 лет пребывания в научной командировке в Западной Европе, с 1905 преподал политэкономию на юридическом факультете Московского университета. В апреле 1906 впервые в России выступил с легальной лекцией по анархизму «Общественные идеалы современного человечества. Либерализм. Социализм. Анархизм», имевшей большой успех в кругах интеллигенции. Лекция была опубликована отдельным изданием в том же году.

Боровой рассматривал историю Нового времени как последовательность сменявших друг друга общественных систем, связанных с все большей степенью личной свободы человека: на смену сословно-феодальному абсолютизму пришел буржуазный строй с демократическими свободами (на деле, впрочем, существующими для немногочисленных собственников средств производства), развитием техники и науки. На смену ему неизбежно придет государственный социализм, который будет сопровождаться революционным уничтожением эксплуататорских, имущих классов, огосударствлением всей хозяйственной и общественной жизни, решением таких социальных проблем, как бедность, безработица и т.п. Но одновременно этот строй сохранит духовное закрепощение человека «всеобъемлющей властью социалистического шовинизма». Как венец развития человечества, на смену социализму придет общество ничем не ограниченной индивидуальной свободы личности — Анархия. Единственной, последовательной анархической системой Алексей Алексеевич считал индивидуалистический анархизм. Анархический коммунизм для него — строй, которому присуще внутреннее противоречие между личностью и обществом, коллективом, организацией, отрицание абсолютной свободы индивида. Иногда Боровой даже заявлял, что коммунизм и анархизм — взаимоисключающие понятия. Главной своей задачей в качестве анархического теоретика Алексей Алексеевич считал разработку научной теории анархизма, в частности, решение проблемы совместимости абсолютной свободы индивида и интересов общества в целом (эффективный вариант такого решения он видел в максимальном развитии науки и техники, что должно привести к изобилию материальных благ). С 1906 года Боровой выступал в разных городах России с лекциями по анархизму, принимавшими характер открытой революционной агитации; участвовал в создании и деятельности издательства «Логос», явочным порядком выпускавшего анархическую литературу (в т. ч. собрание сочинений М. А. Бакунина, переводы европейских авторов); в 1907 году участвовал в сборнике «Индивидуалист». В революционном движении Алексей Алексеевич не участвовал. Русские анархисты-коммунисты и синдикалисты рассматривали его как «псевдо-анархиста», а, на деле, сторонника парламентаризма в духе социал-демократии. Они подвергали его критике за антикоммунизм и индивидуалистические теории («ницшеанское словоблудие», по выражению В. И. Забрежнева в докладе «Проповедники индивидуалистического анархизма в России» на Международном анархическом конгрессе в 1907 году). Постепенно Боровой менял свои идейные позиции. 7 июля 1907 года на лекции в Москве он говорил о приверженности революционному синдикализму, отрицавшему парламентаризм и направленному на переустройство общества путем социальной революции. За эту лекцию он отбыл месяц тюремного заключения. В конце 1910 году привлечен к суду за руководство издательством «Логос». Из-за угрозы ареста, Алексей Алексеевич эмигрировал во Францию, где изучал практику французского синдикалистского движения, представленного Всеобщей конфедерацией труда. Результатом исследований стала книга Боровой «Революционное творчество и парламент», изданная в1917 году. В этой работе, написанной под впечатлением от размаха и практических достижений французского рабочего анархического движения, Алексей Алексеевич начал коренной пересмотр своего индивидуализма. Он читал в Русском народном университете Парижа и в Свободном колледже социальных наук, основанном французскими анархистами курсы лекций: «Революционный синдикализм», «Класс и партия», «Анархизм как свободное творчество». Центральной идеей анархического учения Борового в тот период являлся «идеал Анархии как безграничного развития человека и его возможностей»; к анархо-коммунизму он по-прежнему относился весьма критически. После манифеста 1913 года об амнистии за политические преступления Боровой вернулся в Москву, где сотрудничал в журналах «Новь» и «Утро России». После Февральской революции 1917 года вновь активно включился в анархическое движение. Один из организаторов синдикалистской Федерации союзов работников умственного труда, основанной 11 апреля 1917 года, редактор ее журнала «Клич». Федерация объединяла представителей интеллигентских профессий (учителя, врачи и других) и действовала до осени 1917 года, распространив свое влияние на некоторые провинциальные города России. В мае 1917 года Алексей Алексеевич восстановился в Московском университете в звании приват-доцента, читал курс лекций «Новейшие тенденции капитализма и рабочий вопрос». Позже преподавал в Социалистической академии курс «Политическая психология современных европейских народов», в 1-м МГУ (1918-1921 годы), курсы «История социализма», «История рабочего движения», во ВХУТЕМАСе (1921-1922 годы), курс «История социалистического быта». С 1919 года Боровой профессор факультета общественных наук 2-го МГУ. В 1917 – 1918 годах издал ряд своих работ, написанных в духе анархо-индивидуализма. Отрицая всякую власть и принуждение, Алексей Алексеевич подчеркивал, что «для анархизма никогда, ни при каких условиях, не наступит гармония между началом личным и общественным. Их антиномия — неизбежна. Но она — стимул непрерывного развития и совершенствования личности, отрицания всех конечных идеалов». Тем самым реализация анархического идеала отодвигалась в неопределенное будущее: «Ни один общественный идеал, с точки зрения анархизма, не может быть назван абсолютным в том смысле, что он венец человеческой мудрости, конец социально-этических исканий человека. Конструирование «конечных» идеалов — антиномично духу анархизма». С 23 апреля 1918 года Боровой соредактор анархического ежедневника «Жизнь», основанного группой старых анархистов-интеллигентов (Д. И. Новомирский, И. С. Гроссман-Рощин и др.). Газета выступала с позиций критической поддержки советской власти. Она призывала интеллигенцию работать в советских учреждениях. Несмотря на такую позицию, издание было закрыто после вооруженного выступления левых эсеров 6 июля 1918 года на 59-м номере. В мае 1918 года вместе с П. А. Аршиновым, Гроссманом-Рощиным и Забрежневым Боровой выступил инициатором создания «Союза идейной пропаганды анархизма». К лету 1919 года он остался фактически его единственным лидером. Союз существовал до 1922 года, регулярно устраивал лекции по истории и теории анархизма, выпускал труды классиков анархической мысли. Мировоззрение Борового в этот период эволюционировало от индивидуалистического к более «классическому» анархизму в социалистическом духе, который он определял  как «анархо-гуманизм». Алексей Алексеевич признавал возможным примирение общественных и личных интересов на почве коллективизма. Несмотря на отстраненность от активной политической деятельности, он имел высокий авторитет среди левой, социалистически настроенной интеллигенции, особенно среди московских студентов. В 1921 году, воспользовавшись попыткой студентов Коммунистического университета организовать открытый диспут «Анархизм против марксизма» (основными докладчиками намечались Боровой и член ЦК РКП(б) Н. И. Бухарин, но диспут был запрещен), власти изгнали Алексея Алексеевича из университета, а осенью 1922 года Главный ученый совет МГУ лишил его звания профессора и запретил заниматься педагогической и преподавательской работой. С этого времени Боровой начал работать экономистом-консультантом Московской товарной биржи. Несмотря на такое давление, общественная деятельность Алексея Алексеевича продолжалась. С 1921 года он входил в историческую секцию Московского дома печати, в Научную секцию Всероссийского общественного комитета по увековечиванию памяти П. А. Кропоткина (ВОК), став ее секретарем. С 1922 года работал в московском филиале издательства «Голос труда». Продолжал выступать с лекциями в Музее П. А. Кропоткина, писал статьи для разных сборников, редактировал издания ВОК. В апреле 1925 года после выхода из ВОК большой группы анархистов во главе с А. М. Атабекяном, Боровой избран товарищем (заместителем) председателя комитета. Усиление влияния «анархо-мистиков» в Музее П. А. Кропоткина и ВОК, при негласной поддержке властей, вынудило Борового организовать в конце 1927 года открытый диспут с их лидером А. А. Солоновичем. Там Алексей Алексеевич, по свидетельству очевидцев, убедительно показал социальную реакционность учения «мистического анархизма», а затем сплотил вокруг себя группу анархистов, выступившую против «мистиков» с позиций атеизма и «классического» революционного анархизма. Боровой противостоял как попыткам деидеологизировать учение Кропоткина, так и подмене анархизма эзотерическими учениями Солоновича. Потерпев поражение в этой борьбе, в которой «мистики» пользовались полной поддержкой антианархического большинства Исполнительного бюро ВОК, Боровой и его сторонники вышли из комитета, выпустив 25 марта 1928 года обращение «К анархистам!». В мае 1929 года Боровой арестован ОГПУ в числе нескольких старых московских анархистов. Их обвинили в активной работе по созданию в Москве нелегальных анархических групп, в распространении антисоветской литературы, в связях с анархической эмиграцией. 12 июля 1929 Особое совещание при Коллегии ОГПУ приговорило Борового  к ссылке в Вятку, где он работал старшим экономистом «Вятсмоллессоюза». В 1933 году Алексей Алексеевич был освобожден и, в связи с запретом жить в крупных городах СССР, поселился во Владимире.

После смерти Борового остался обширный личный архив, который хранится отдельным фондом в РГАЛИ.

Вот выдержки из дневника Алексея Алексеевича Борового.

Необычайно интересны его оценки прочитанной в Герценке литературы и самих литераторов.

Выписки из дневника публикуются впервые.

 

 

25/VII 1929 года. Итак! 28/VII — отъезд из Москвы, 22/VII — 12 часов ночи прибытие, 25/VII — свой home в Вятке — начинается новый этап существования…

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.66).

 

28/VII — Все предшествующие дни были посвящены — завоеванию оседлости и попыткам правового самоопределения.

            Отныне — я — безработный, владелец заборной книжки № 3019, имею 300 гр. хлеба в день (для меня это более чем достаточно), свободно и вполне — за понятным исключением — incognito фланирую по Вятке.

            Последняя — обычный провинциальный город, увеличенное издание Рязани, с гостомысловыми дорогами, деревянными тротуарами, бедными и пыльными магазинами, непомерным количеством чистильщиков сапог грудного возраста, не по климату размножившимися мороженщицами. —

            Великолепен берег — горизонты — Киев и Ярославль в миниатюре, но нет культуры, всё бедно, заросло репьём и крапивой, гремит со всех сторон необычайно фальшивящими музыкантами.

 Мой home — мещански убог, прост, но для отшельнической жизни не плох, если не считать клопов, нарушающих уединение.

            Но всё это — так, вскользь, первые заметы, быть может, несправедливые. Надо жить.

            Беру из библиотеки книги — пока достал всё так же противного  мне Кони и переписку Стасюлевича. Совершенно неожиданно для себя читал полные юмора письма Гончарова.

            Из ярких эстетических впечатлений — вторичное восхищение изумительной Женни Юго в «Шести девах, ищущих пристанищ». Что если бы Женни — умная, влюблённая, чопорная, могла быть рядом.

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.67).

 

31/VII — 29. Перечёл«Bete – humaine»Золя. Вопреки моим общим — старинным и закоренившимся представлениям о Золя, здесь Золя — бесспорно, большой поэт. Его железнодорожный  пейзаж — первоклассная живопись. Описание Амстердамского тупика и дороги — chef d’Euvre [шедевр].

1/VIII — 29. Откуда эти припадки исступлённой чувственности — вот уже третий день? Последний раз так со мной было в 1918 г. в гостинице в Орле, куда я ездил читать публике лекции … Сегодня я начал работать для себя. Но всё заржавело, мысль вялая, слов нет, «душа ещё вкушает хладный сок», — терпение.

2/VIII — 29. Заношу с Рязанского ещё листочка — теперь, когда начал набрасывать мемуары и должен буду говорить о Пушкине.

            «Клинический архив гениальности и одарённости (эвропатологии) под редакцией доктора Г.В. Сегалина. Свердловск  (бывший — Екатеринбург), ул. Вайкера, 46. Склад – «Прот. Медицины» ( Ленинград, проспект Володарского, 49).

            Т. I. вып. 2. Минц Я.В. К патографии А.С. Пушкина, с. 29 — 46.

            Совершенно неудовлетворительная с методологической точки зрения работа. Полное игнорирование социально-бытовых условий эпохи.  Поверхностное пользование источниками. Односторонний подбор материала. Наивные, бездоказательные выводы. Злоупотребление обывательскими терминами – «цинизм», «порнография», «разврат» и прочими.

            В других выпусках есть материалы  Л. Толстого, Скрябина (вып. III,  ст. Юрмана) и прочее.

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.68).

 

3/VIII — 29. «М.М. Стасюлевич и его современники в их переписке» — занудная вещь. Некоторые письма, особенно самого Стасюлевича, очень любопытны. По обычаю, невежественна и наивна редакция Лемке. В примечаниях он совершенно беспомощен.

            Одна любопытная вещь особенно бросается в глаза при чтении этой переписки. Все эти господа (Стасюлевич, Гончаров, Кони, Арцимовский, Плетнёв и пр. и пр.) переписываются преимущественно с вод или купаний в Петербург и обратно. Каждый год регулярно все они путешествовали за границу, посещали всевозможные курорты, лечились визитациями ваннами, купальными, охая и кряхтя, повествовали друг другу о всевозможных болезнях, восстанавливали себя и возвращались к пенатам — омытые, свежие, бодрые, вновь готовые тянуть питерскую лямку. Лямка эта представлялась им неимоверно тяжёлой, все они парадируют в героических мантиях и мученических венцах; все стремятся отдать должное друг другу.

Надо быть справедливым. Работали они много и хорошо. Это — подлинно верхушечная интеллигенция и, конечно, интеллектуальные работники нашего времени — ни по подготовке, ни по формальным достижениям им, разумеется, и в подмётки не годятся.

Но, как и не работать? Матушка история работала на них вовсю. В наше дефицитное время — мыслимо ли мечтать об эдакой дефицитной смазке рабочего механизма?

И… несмотря на безусловную порядочность и полную корректность всех этих либеральных джентльменов, непостижимое у меня отвращение к ним. Ах, как они все умели устраивать своё «житие». Доживали круглым счётом лет до 70 — 75, всё имели — кто сенатора, кто действительного статского советника, а кто и тайного — и все слыли самыми красными, были жертвами преследований, «воевали» — с министерией, цензурным ведомством, иногда осмеливались до придворной камарильи…

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.60).

Но — квартиры и кабинеты были обеспечены, чины и ордена шли, признание и почёт по пятам, хвалебные некрологи заготовлены при жизни, материалы для панегирических биографий подобраны etc.

Подлая либеральная природа; в её основе — разумный интерес и устная бухгалтерия.

5/VIII — 29.  Бедность Пушкинской библиотеки и ремонт Герценовской заставили меня перечитывать Франса – «Под тенью вяза», «Ивовый манекен».

Умно, остроумно, со вкусом, мастерски сделано, но … сколько

болтовни — утомительной, пыльной… графомания? Тщеславие эрудита?

И сколь бы ни был автобиографичен пресловутый Бержере, при всей его скромности, он надоедлив до чрезвычайности. Каждое слово, каждая ассоциация заставляет его немедля раскрыть свой мешок и сыпать меру словесного гороха. Он – «неудачник» и должен быть им… Его жена — провинциальная индюшка мало изменяла ему. Она должна была бы вешаться на шею каждому. Античный колпак, доктринирующий обо всём, до астрономии включительно, может довести самое благонамеренное существо до исступления. И все университетские мерзавцы, гнавшие Бержере, правы. Надо было бы раздавить этого червяка, ушедшего в беспомощную словесность. Сколько тут Франса — ужасного, наглого под маской сверхевропейской корректности…

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.70).

 

О социализме — туманности, осторожно, так что редакция в лице болтуна иного стиля – Луначарского — приносит извинения читающей публике. Надо полагать, что примечания к тексту от редакции всё же не принадлежат Анатолию Васильевичу. Они — невежественны и наивны.

7/VIII — 29. К предшествующему Франсу прибавились: «Преступление Сильв. Беннара» и  «Тётушк. Кот.».

«Пр. С.Б.» был первой вещью Франса, которуя я прочёл на французском языке в 1902 году в Париже. Я помню, как она мне тогда понравилась и я защищал её против Сыромятникова, не находившего в ней никаких особых достоинств. Теперь же… я всё более и более укрепляюсь в моём представлении о Франсе — как изысканном и остром болтуне, но … болтуне.  Остроумие, необычайное искусство morte en seine, благородные сентиментальности, но, сколько кухни, как мало чувства художественной меры.

Насколько Чехов чище и сильнее в «[неразб.] истории».

8/VIII — 29. Как трудно — не только в записках, но и всех возможных «испытаниях» себя одёргивать… Свержение более невозможно…

12/VIII — 29. Короленко. Письма 1888 – 1921. Под ред. Б. Модзалевского. 1922.

Очень скучно! Плоско. Недурно в письме к Михайловскому: «Бог, который боится Дарвина — плохенький божишко и такого лучше совсем не надо. Поэтому-то есть целые периоды, когда истинно религиозные люди — разрушают храмы, а не строят их» (стр. 30).

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.71).

 

Хорошо подходит к нашему времени! В письме к Ф.Д. Батюшкову от 9/VII 1906 года есть целый абзац о Карелине, дающий всё новые штрихи к сложившейся у меня его характеристике как иезуита и авантюриста… «Был сослан, в ссылке опустился, выпивал и т.д. … Карелина давно потерял из вида и только в общих чертах помню, что были какие-то «сложности» в его поведении…» (стр. 287). Да, «сложностей» было немало!

17/VIII — 29. И.А. Бунин. Полное собрание сочинений изд. Маркса.

Решил восполнить и этот пробел. Если бы всех старых более или менее значимых русских писателей разбить, по гимназически, на три разряда,

для меня примерно получилась бы такая картина:

I. Пушкин, Достоевский, Л. Толстой.

II. Тургенев, Гончаров, Некрасов, Тютчев, Чехов, Блок.

III. Короленко, Бунин, Андреев, Горький, Куприн.

Конечно, всё условно и особенно условен этот III разряд. Кое-какими сторонами дарования некоторые третьего разряда могли быть сопричислены ко второму, кое-какими к четвертому, может быть и пятому и т.д.

В Короленко, конечно, человек владычествует над писателем. Андреев — петух с ярким оперением, но ему недоставало мозга. Горький — неумён, двоится, много ходил на пристяжке. Куприн — промотавшийся ёрник. Среди всех их Бунин выделяется мастерством. Зоркость, память, вкус — но всё никчёмное.

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.72).

 

Всё проще и сильнее, а то просто раньше, было сказано. Куски без пережовов.

Ко всему третьеразрядному у меня никогда не лежало сердце. Горький, всегда совмещавший в себе все естества, был и есть мне, определённо, противен (sic!). Но Бунина я и не читал. Его сухая и напыщенная фигура всегда внушала мне сильнейшую антипатию. Теперь я перечитываю на свободе том за томом — восхищаюсь мастерством и терзаюсь бессмыслием мира, мрак, никакого выхода — только смерть! Кто же её не знает? Нешто это человеческое мерило достижений? Смерть — не мы, смерть — косное, с которым мы боремся во всю меру нашей человеческой воли, инстинкта, сознания. А подсовывать смерть в конце каждого очерка, каждой повести, это – не незнание только, это — нежелание, это — собственная немощь, собственная смерть…  А где же мир бунинский? Где, в чём его воздух? В покорном, томительно-сладостном любовном пейзаже, в умении подсмотреть козявку и унюхать все запахи.

Этого — мало. Ни одной минуты тогда нельзя жить. К дьяволу покорную и бессильную мудрость!

23/VIII — 29.  Зозуля (Ефим). Об Аке [Ане?] и человечестве.

I т. его собрания сочинений.

Зозуля для меня — открытие. Никогда не читал его. Бесспорный и яркий талант. Он — зорок, чуток, не только остроумен, но умён по-настоящему, с превосходной памятью. Но …

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.73).

 

1. Он умён, потому что умеет всюду открывать и ставить насущные вопросы… У него чрезвычайно интенсивно чувство проблемы. Немецкая поговорка о дураке, способном больше спросить, чем десять мудрецов могут ответить (стиль!) — вздор. Дураки не любят спрашивать и редко спрашивают; они торопятся отвечать…

Но Зозуля для ответов мал, его не хватает. И он и тут достаточно умён, чтоб не пытаться ответить ни на один вопрос… Много нужно Зозуль для ответа…

2. В дешёвом, рекламном, фальшивом предисловии, развязном и дурного вкуса, на всё, что он пишет (одесский журналист?) Кольцов, присяжный «правдист», всячески натягивает Зозулю на левого революционного попутчика. Может быть так и есть. Но «попутничество» всякое и есть величайшее несчастье для зозулиного творчества… Он двоится, сидит разом на многих стульях… Если бы он имел мужество и вкус быть по ту или другую сторону баррикад — одни бы его убивали, другие — славословили, но у Зозули было бы «я». А какое теперь «я» у Зозули? Бесспорное литературное мастерство, занимательность… и всё…

Великолепные – «Душа полотна», «Подвиг гр. Колсуцкого»… Двусмысленны – «Рассказ об Аке» и  «Студия любви к человеку»… Все рассказы — хороши. Его портрет — наглая, самодовольная, весьма противная рожа.

24/VIII — 29. Среди книг, присланных благодетельной Шурочкой — Кони. На жизненном пути. Т. V.

Какой местами нетерпимый пошляк! Какой пустой, многоречивый либеральный шаблон! Какие штампы!

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.74).

 

Его мазня о Достоевском — невыносима — патентованный член похоронного бюро, для которого все гробы одинаковы. Но как невыносимо присутствовать при его либеральных испражнениях на могилах!

25/8 — 29. С годами память вытворяет самые замысловатые штуки и особенно с фамилиями — вдруг они исчезают, проваливаются в какую-то бездонную пропасть. Всё вспоминается в человеке, мельчайшие детали — вид, одежда, [неразб.], запах, окружение… Но фамилии нет и не найдёшь её… И теперь, когда я вздумал писать свою «Жизнь», это особенно чувствительно и скучно. Недавно не мог вспомнить фамилии одного крупного социалиста-революционера, специалиста по биологии. С которым мы вместе читали лекции в Парижском рабочем университете. У которого я бывал. И который, кажется с женой, бывал у меня.

Его жену, его столовую, его гостей, когда был у них, позицию самовара… всё помню. Но фамилия?

И вот я начал буравить память, подбираю всевозможные комбинации. Дня три я был, как малый, потерял сон. Как закрою глаза, так начинаю подбирать фамилию… Наконец, чувствую, что так можно заболеть. С четвертой ночи, я начиная думать, в конце концов, о несущественной для меня фамилии, но как о белом медведе, я не могу уже не думать о ней… Пойду к букинисту, я видел у него какую-то его книгу о

наследственности. По дороге продолжаю вертеть: Лазарев, Лазаркевич, Золотарёв, Золотаренко, Харламов… Нет, нет, чепуха! На десять шагов от лавки я вскрикиваю: Лункевич! Фамилия нашлась.

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.75).

Для справки. Лункевич Валериан Викторович (10.6.1866, Ереван — 1.12.1941, Свердловск). Из дворян. Сын врача. Учился на физико-математических факультетах Петербургского, но был отчислен в 1887 за участие в волнениях. Окончил Харьковский университет в 1898 году . После сдачи экзаменов и написания кандидатского сочинения в 1899 году получил диплом кандидата физико-математических наук. В 1902 году, проживая в Берлине, сотрудничал в революционных организациях «Искра» и «Заря». Вернувшись в Россию, принимал активное участие в деятельности организаций эсеров в Баку и в Тифлисе, способствовал их сотрудничеству с армянской партией «Дашнакцутюн». Во время первой русской революции 1905-1907 вел организационную работу среди эсеров Петербурга, Москвы и южнорусских городов. После поражения революции эмигрировал, жил в Женеве, где вошел в местную организацию эсеров. Был членом Судебно-следственной комиссии  по делу Е.Ф. Азефа. Затем жил в Риме и Париже, где участвовал в создании Русского народного университета, в котором читал лекции. В 1917 вернулся в Россию. На III и IV съездах эсеров был избран в ЦК , был членом редакции «Дело народа». В 1918-1919 входил в состав Южного бюро ЦК эсеров. 24 февраля 1922 года Президиумом ГПУ был включен в список эсеров, которым в связи с организацией процесса по делу эсеров было предъявлено обвинение в антисоветской деятельности. От политической деятельности отошел, занявшись научной работой. С 1923 года работал в Крымском университете, где с 1925 года стал профессором, заведующий кафедрой общей биологии, а с 1933 года заведующий кафедрой дарвинизма Московского областного педагогического института.  С 1940 года он профессор Московского городского педагогического института. Доктор биологических наук, популяризатор и историк естествознания, автор популярных книг «Занимательная биология», «От Гераклита до Дарвина», «Подвижники и мученики науки», «Наука о жизни» и ряда других. Умер в эвакуации. Похоронен на Ивановском кладбище в Свердловске.

 

26/VIII — 29. Прочёл «Речь на юбилее Русских ведомостей» Бунина И.А., о которой слышал ранее ругательные отзывы от «символистов».

Действительно — безобразная, грубая, несправедливая, старчески-брюзжащая речь. Ничего не понял и не хотел понять, на каждом шагу близорукость, кляксы. И похвальный лист «Русским Ведомостям» за отсутствие «поделок».

Нужно ведь быть искреннее, осторожнее и умнее с молодой современностью. Надо старикам помнить, что и они начинали… Все ли их поняли в своё время…

Лихацкий тон авторитетов всегда обращается на их головы. Умные Михайловский и В. Соловьёв так таки в своё время не поняли — ни марксизма, ни ницшеанства, ни символизма… Мазать дёгтем чужие ворота, не бог весть какая заслуга… Ёрничество, не есть критика.

28/VIII — 29. О. Мандельштам. Шум времени. 1925.

Нечто вроде дневника. Сделано хорошо, многое очень умно. Но, слишком много развязности и литературщины. О многом, чего он вовсе не знал, он говорит, по-видимому, по позднейшим впечатлениям.

2/IX — 29. У меня теперь какое-то особенное обилие пёстрых и ярких снов. Самые сны — банальные. Может быть потому, что я — совершенно один, всплывает, не заслонённое шумом, все затаенное в мыслях и чувствах?…

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.76).

 

5/IX — 29. Когда после долгой разлуки возвращаешься к кому-нибудь или к чему-нибудь, то немудрено сделать открытие. Таким открытием был

для меня Диккенс. Я его не люблю давно — уже лет 30. В детстве отдельные сцены «Оливера Твиста», «Домби и сына» очень увлекали меня. Но, потом все это улеглось, успокоилось.  Интереса к Диккенсу я уже  не чувствовал. Отдельные попытки его перечитать или вновь прочесть что-нибудь были неудачны. И разоблачения Чуковского по поводу его ранних переводчиков ничего не могли изменить в моих настроениях. И вот теперь, в вятском уединении, в поисках за корнями Достоевского, я решил переломить себя и взял «Тайну Эдв. Друда» и три книжечки «Нашего общего друга».

Великолепно! Огромное мастерство! Юмор — тяжёлый, нароч итый, выпирающий, но сочный, живой, могущественный. Мелодрамы, прописи.

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.77).

 

Наивные добродетели, стопроцентные злодеи, мещанские идеалы, но, сквозь всю шелуху, крепкое, здоровое человеколюбие. Самобытное, беззастенчивое «оправдание Добра», идиллическое участие природы во всех его эманациях… Злодейство — в грозе и буре, добро — в золотом свете солнца… Хорошо! Несложно, но цепляет самое сложное человеческое сердце!

7/IX — 29. К портрету Р. Тагора. Я зрелый человек, уверенный в себе, имеющий свою философию, свою этику, свои «правила жизни». Свои намерения для будущего, наконец, своё мнение о Тагоре, как о человеке, философе, поэте. И я не могу сказать, чтобы Тагор, как человек, был мне особенно дорог, чтобы его философия была мне наиболее близка, чтобы его поэзия была моей любимой. Но, когда смотришь на его лицо,  кажется, что он — единственный человек, перед которым мне было бы по-настоящему стыдно. Не пустяков, не случайных ошибок, не отдельных падений, но за нечистоту самого нутра, за творческую лень, за нежелание, вернее трусость — выявить своё «Я», своё «личное» до конца и изгнать из него всё постыдное…

 

 

8/IX — 29. Чувство смерти, её неотразимости, страха перед ней — ко мне приходит чаще всего неожиданно. И всегда пустяки вызывают этот мучительный рефлекс. Я вижу в колесе трамвая запутавшуюся травину — и вдруг меня озаряет сознание, что никогда более я не

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.78).

 

увижу этой травинки, этого колеса и т.д. Случайно раскрытая форточка в глухом переулке, локоть незнакомого человека на барьере ложи в театре — связаны таинственными нитями с непрерывающейся глубочайшей работой подсознания.

Не безразлично ли перед масштабами величайшего и, по существу, единственно великого обобщения жизни — смерти, ограниченность наших конечных восприятий? Раз всё ведёт туда, все капли потока равноценны.

Но если такова логика — то можно договориться до правоты Шопенгауэра — И тогда фрейдианское «Смерть — смысл жизни» не есть только парадокс. Продумать…

10/IX — 29. Леонов. Вор. Талантливо, очень занимательно, хотя и непомерно длинно. Материала без конца — наблюдений, фактиков, анекдотов, словечек, памяток, выписок… Много выдумок и образованности… Леонову очень хотелось, надрывно хотелось — дать своё, большое, настоящее и слишком явно, ничуть не скрывая, на манере Достоевского — но ещё рано. Он совсем бессилен.

            Прежде всего, он композиционно — совершенно беспомощен в своей громаде. У него — вечная мелодия, и нет у него ни объективных, ни субъективных оснований её оборвать… Её конец ничем не оправдан, разве желанием во что бы то ни стало и кончить, как Достоевский. Пристегнув ещё 2 — 3, 10 анекдотов, он мог бы протянуть

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.79).

 

свой роман не на четыре, а на 14 частей. И от этого он бы не выиграл и не потерял ничего в своей убедительности… А сколько у него в этих четырех частях насовано чеховских «ружей» так и не выстреливших.

            Подражание Достоевскому ничем не оправдано, разве кроме показа — как можно овладеть оборотами, словечками любимого писателя («подлый ты человек, злой вы человек» и т.д. и т.д. ad infinitum)… Но…

1. Достоевский — океан идей, турнир идей, непрекращающийся, бешеный диалог. И каждая идея имеет глубокого, блестящего выразителя… Она исследуется до дна в различных вариантах, в самой сложной и прихотливой диалектике?.. Какие у Леонова идеи, кроме явно списанных. Я не нашёл. Митино самоубийство? Но это — весьма

слабая вариация, лишь слегка прикрытая новым историческим костром. А «Маша» — инфернальная женщина. Зина, Чикилёв, Манюлин — всё это … потуги, отнюдь не лишённые занимательности, но это — далеко от большого письма, от большой литературы.

2. У Достоевского все его литературные приёмы — внутренне оправданы. Их излишество — кажущееся. Они необходимы для построения его многоголосной фуги. Его диалогизм требует перебоев, пародирования, намеренной «дурной бесконечности». А Леонов для чего пользуется этим? Дешёвый маскарад.

Это — огромный, очень ценный черновик талантливого человека. Но его форма слишком монументальна,  для его содержания.

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.80).

 

11/IX — 29. Дж. Рид. Революционная Мексика. «Современные проблемы», 1925. Непритязательная, очень занимательная книжка. Прекрасный образ народного революционера — партизана и военного героя Виллы.

14/IX — 29. Для Достоевского — пересмотрел, а местами и перечёл «Историю русской интеллигенции» Овсянико-Куликовского.

Какая банальщина. Поверхностно, пусто. Характеристики — сплошной штамп.

15/IX — 29. Вера Инбер. Америка в Париже. 1928.

Занятно, легко, но всё игрушечное. Дамско-вагонная литература. Есть недоразумения и ошибки (стачки, Монпарнас). Париж — кукольный. В меру пущено гражданской скорби.

 (РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.81).

 

20/IX — 29. Вятка — классическая почва для ссылки.

Герцен, Витберг, СалтыковЩедрин, П.В. Долгоруков («Notice pur les prinerpals families de la Russie. 1843.),

П. Боборыкин. столицы мира. (30 лет воспоминаний). М. 1911.

Я начал этот фолиант (стр. 519) ещё в Рязани у Скурихович.  Боборыкинский педантизм, точность до мелочей. Изумительная разносторонность, добросовестность анализ, но целого нет, всё «разъято», «разодрано на части». В политическом плане бездна наивности и незнания.

30IX — 29. С захватывающим интересом, не отрываясь, пропуская только, слишком технические, диспозиции войск, читал всё свободное время последних дней 2 тома «Воспоминаний Людендорфа о войне 1914 — 1918 гг.». Великолепный памятник! Пусть он — политически необразован, наивен, порой — прямо тёмен — но его чисто германская выдержка, работоспособность,

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.82).

 

героизм, честность перед собой в лучшем смысле этого слова — пленяют. Из такого человеческого материала делаются вожди. Четыре года напряжённой мысли, труда, страданий, обид.

Великолепная фигура. И революции можно пожелать таких людей. Великолепна — его чуткость к противнику, признание их заслуг, их работы. Замечательны отзывы его, такого компетентного солдата о Николае Николаевиче — «Великий князь был настоящим солдатом и полководцем» (I., с. 99) или «На пути к победе мы сделали новый большой шаг вперёд. Сильный волей Великий князь был отстранён. Царь стал во главе войск». И наши вовсе не плохо дрались. Из людендорфской  эпопеи ясно — как много и блестящих успехов мы имели в империалистической войне, погибших не только из-за плохого фронтового командования, но и из-за отсутствия организации снабжения, транспорта, общей дезорганизации тыла. Людендорф, конечно, неправ, полагая, что поражение есть результат «революции», которую он всячески ненавидит. Он так и не сумел, не захотел понять, что революция с необходимостью выходила из войны и, конечно, должна была быть результатом поражения и гибели миллионов. Ни хозяйство, ни люди не могли не реагировать на эти гекатомбы.

Замечательны слова ген. фельдмаршала Ф. Мольтке от 14/X — 1890 г. «Когда разразится война, висящая над нашей головой, как Дамоклов меч, уже более 10 лет, то продолжительности её и исхода нельзя будет предвидеть… война эта может быть семилетней, может быть и тридцатилетней».

Какими мальчиками были «экономисты» в начале войны  рядом с этими словами «генерала».

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.83).

 

5/X — 29. С удовольствием возобновил, с детства забытые, «На лесах» Мельникова-Печерского. «На горах» ещё не сумел достать.

Хорошо. Большой размах, много соку, много доподлинной истории. Блестящие иллюстрации к нашей истории первоначального накопления, к экономике раскола, к эволюции религиозных представлений и обычаев.

8/X — 29. Мой дневник хиреет. Меня истощают эпистолии. Я столько за день пишу, что на дневник уже рука не поднимается.

 (РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.84).

 

14/X — 29. Вчера, несмотря на весьма прохладную рецензию в «Вятской правде», пожелал посмотреть «Старое и Новое» из «Генеральной линии» Эйзенштейна и Александрова.

            Много утрировки, штампов (кулак, поп, старая бедняцкая изба), но такая захватывающая побежка разума, такое торжество мысли, веры в новое дело, любви к нему, что сам весь полнишься энтузиазмом и счастьем, что грядут новые люди, новая страна. Немолодая, некрасивая баба Марфа прямо обаятельна своим выстраданным сердцем, своей проснувшейся любовью к общему делу. Она так озарена этим порывом, так поразительно чиста и глубока её вера; немыслимо без слёз глядеть на неё. Великолепны все эпизоды с «Фомой» бычком. Чудесная фигура деревенского комсомольца, пожилого крестьянина — лихого косца, который вначале противник машин. Очень хорош — агроном.

Поход траурной колонны — чудо. Зрелище, на которое не наглядишься. Великое дело идёт!

Но публика зевала и уходила. А казалось — я кончаю с нудной и бездарной городской практикой.

15/X — 29. Прочёл и с большим удовольствием обе книги Н.А. Чарушина, которые он мне дал – «Кружок чайковцев» и «На Каре». Написано просто, без всяких выкрутасов и трюков, хорошим сочным языком. Ничего лишнего. Самое привлекательное — его собственная фигура — скромная, серьёзная, удивительно человеческая. Обо всех он говорит хорошо, ни с кем не сводит счётов. Так просто и легко в мемуарах человек, которому скоро стукнет 80 лет — себя всегда и во всём оставляет в тени. Всё это не редкие, а редчайшие добродетели!

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.85).

 

17/X — 29. Ермаков «Этюд по психологии творчества А.С. Пушкина», 1923. Как-то всё — совершенно мимо цели, совершенно ненужно. Это «органическое понимание» ровно ничего не даёт. Крохи остроумия и море пустословия.

 (РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.86).

 

9/XII — 29. Отправил В.Н. Фигнер письмо к народовольческому юбилею следующего содержания:

«Дорогие, высокочтимые товарищи, хочу, чтобы и мой голос был услышан среди тех, кто сегодня будет поминать и славить Великую и Трагическую эпоху русской революции. Анархистам особенно она дорога тем, что в неё вплелись и анархистские побеги. Имя Бакунина, его учение о творческой силе трудовых масс, его вера в революционность их воли, связаны навсегда с истоками революционного народничества. Как ни были тяжки неудачи и поражения народовольчества, его беспримерное единоборство с деспотическим государством самодержавия — безгранично плодотворно.

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.90).

 

Оно дало величайших в истории нашей героев революции, спаяло их в стальную организацию, оплодотворило революционной волей, чистотой, актуальностью — последующие поколения.

Да здравствуют все живые герои славной эпохи, вечная память погибшим! Да будет исполнен Ваш праздник – великой, живой радости!».

22/XII — 29. «Императоры» — первая книга Чулкова, которая мне понравилось, Прежде всего — она непритязательна. Она не делает никаких открытий, не сообщает по существу, ничего нового, но очень занимательно, местами с большим вкусом, местами с большим лукавством приоткрывает психологию физических носителей «царизма». Кое-какие источники «прут», но книга не для специалистов. Наиболее удались intimites. Лучший очерк об Александре I. Александр III — не вполне убедителен.

5/I — 30. Моризэ  «У Ленина и Троцкого». 1923. Не очень умно и не вполне оправданно. Из типа гастрономических книг.

 (РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.90а).

 

5/II — 30. Валентин Рожицын. «Атеизм А.С. Пушкина».

Не лишённая остроты и в целом приемлемая книга. Но жутко. Бездна наивности, крикливого шаблона, передержек и прямых подделок. Полное забвение исторических перспектив. Р. не понимает, что ни Пушкин, ни его современники, не говоря уже об их отцах, не могли продумать философского смысла просветительства XVIII в. и энциклопедичности, так как это доступно нам и Р. после целого

века комментариев. И «перегибы» Р. в этом смысле стоят «перегибов» Гершензона, которого благонамеренный Р. усердно размалёвывает под сусального чёрта, конечно, попинав его дедушек и бабушек – Струве, Изгоева и Ко. И потому нередко — правильнее выводы из частных посылок. Логика sui generis. Страницы  9, 29, 79 и многие другие !?

7/II — 30. А.Р. Кугель «Профили театра», 1929.

            В предисловии, конечно, А. Луначарского, читаем: «Всё у Кугеля в высшей степени продумано, и если не всегда верно, то виною этому являются уже дефекты его миросозерцания. Однако этот последний недостаток в высшей степени ослабляется точным и тонким комментарием, которым

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.95).

 

важнейшие статьи издаваемой ныне книги сопровождает выдержанный марксист — профессор Туркельтауб».

Не знаю — что это привычная неряшливость Луначарского, его с годами растущее литературное и словесное безвкусие, или это тонкое лукавство — попытка протянуть Кугеля, вопреки «дефектам его миросозерцания», но только этот «профессор Туркельтауб» есть тот самый тургеневский Пётр Зуботыкин, который «сию рукопись читал,  и содержание оной не одобрил».

            Трудно придумать более глупые, наглые и невежественные комментарии, которые написал этот дурак. После блестящего, тонкого этюда Кугеля, вы каждый раз попадаете в туркельтаубовское говно. Невыносимо читать этого лакея. Марксистам и тем более просвещённому Луначарскому должно было бы быть стыдно — позволить этому профессору заниматься литературными испражнениями на хороших книгах.

Этот юркий Туркельтауб — мой старый знакомец. В 1917 году он бегал из одной «интеллигентской» организации в другую, занимаясь «самоопределением» других, ибо для собственного хвост у него был выпущен по ветру.

 (РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.96).

 

11/II — 30. В. Вудворд «Хлеба и зрелищ» (Bread and circusses).

Чудная книга… Блестящий ум, высокая культура, благородная манера, грациозная выдумка и настоящая мудрость.

 (РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.99).

 

20/II — 30. Берви-Флеровский «Записки революционера-мечтателя» («Молодая гвардия», 1929).

Очень живо и конкретно. Славная фигура — живо вспоминается посад, II класс, разговоры о таинственном Флеровском, где-то исчезнувшем…

23/II — 30. Взял второе издание (1923 года) «Принципов организации» П.М. Керженцева, которые я раньше не читал. К своему удивлению и удовольствию на стр. 156 среди [неразб.] алфавита на букву Б., узрел между Борисовым И. и Бучаевым — Боровой. Платон Лебедев, вспомнив Париж, почтил меня.

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.101).

 

24/II — 30. А. Бах. Записки народовольца.

Бах — спокоен, серьёзен, умён. Очень хорошее впечатление.

26/II — 30. Мариус Андрэ «Подлинное приключение Христофора Колумба» 1929.

Христофор Колумб —  это авантюрист, невежда, фанфарон, фантазёр. Но смельчак, упрямец, фанатик идеи, один из многих искателей эпохи… «Звено в ряду путешествий».

С. 87 — 88 «Открытие Нового Света— потребовало полвека невероятных усилий, страданий, терпения, мужества, героизма и гениальности. Госп. Г. покровительствовало экспедиции; финансировать же их оно не могло из-за недостатка средств».

«Открытия и завоевания были делом чисто народным. Народ в них участвовал по собственной воле. Вот почему один историк счёл возможным назвать эти открытия демократическими».

С. 91 «Этот загадочный ненаглядный Х.К. был отличный поэт. Он сделал из своего официального донесения притчу — чудесную эпопею приключений».

С. 92 «…Воображение разнузданное и беспредельное»

С. 106 — 107.  Х.К. «нарисовал моральный облик дикаря, который отныне стал классическим…» «К., создав своего «человека природы», стал первым звеном в длинной цепи идеалистов и утопистов: Лас-Казас, Пьер Мартир д’Ангиера, Гуэвара, Томас Мор, Фенелон, Ж.Ж. Руссо, мадам де Сталь, Толстой».

На островах — каннибалы, людоеды, ужасающая бедность, голод, страх.

Х.К. проектирует торговлю «людьми природы».  Его транспорты несчастных дикарей в Испанию.

«Колумбу первому пришла в голову идея поставить это дело на широкую ногу, и от лица государства организовать правильную работорговлю, которая даже не оправдывалась военными действиями».

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.102).

 

Даже государство отступило перед его цинизмом и отвергло его проекты.

Тёмная, противоречивая, но по-своему сильная, цепкая натура.

28/II — 30. Гарри Домела «Лжепринц», 1928.

Любопытно с самых разных точек зрения. Автор — бесспорно даровит и привлекателен. Недостаток интеллектуальной культуры в известной мере компенсируется всегда присущими ему волнением и зоркостью. Художественная память его удивительна.

2/III — 30. Гнедич П.П. «Книга жизни», 1929.

Книги прелюбопытных и неглупо рассказанных анекдотов.

В Герценовской библиотеке с наслаждением перечитал «Музыкальные новеллы» Гофмана. Чудесная игра ума.

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.103).

 

Блестящая и благородная манера. «Кавалер Глюк» — ослепителен.

15/III — 30. В феврале моя библиотека перешла в Воронежский сельскохозяйственный институт.

16/III — 30. Перечитал и с огромным наслаждением «Русские ночи» Одоевского. Какая — несмотря ни на что — умная книга! Как хороша критика утилитаризма. До Достоевского это — сильнейшее.

27/III — 30 г. Я отправил В.Н. Фигнер письмо следующего содержания:

«Вера Николаевна, Ваши немногочисленные строки принесли мне огромную радость. Они лишний раз раскрыли мне Вашу чудесную, всегда волнующуюся природу, волнующуюся тоской дальнейших утверждений, тоской революционера и поэта. Я далёк от того, чтобы в 1001 раз петь Вам дифирамбы. Думаю, они вас просто утомляют. Это — единственная детонация человека, родственного Вам в плане романтическом и потому, с особой чувствительностью воспринимающего Ваши настроения.

Думаю — объективно Вами сделано так много для человеческой жизни, что давно уже к ней не надо ничего прибавлять. Она — памятник. Увы, субъективно это ни от чего не освобождает. Мои личные трагические разрывы — велики.

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.104).

 

Заряд ещё большой. Минутами кажется, что сил и времени ещё много, что можно успеть сделать всё, что решено, о чём мечтается. Поэт торжествует над бухгалтером. Но в частые и тяжёлые минуты полной трезвости… Как возобладать поэту? Работы — служебной, общественно- обязательной, будничной, романтической лишь в необъятном целом и в перспективах столетий — убийственно много.

            Я — вятский плановый экономист… Динамизм, пестрота, сложность нашей жизни не укладывается ни в какие рационалистические рамки. Горячишься, стынешь и тонешь в миллионах контрольных цифр и точек. Каждый день рвёт всё заново. Всё больших жертв требует великое целое. Чиновники становятся подвижниками. Их столовые лампочки ежевечерне возжигаются, как лампады, уже на местах службы.

Апеллировать к утомлению, нездоровью, здравому смыслу, убедительному для одиночки — смешно и странно. Точка в вихре, кто может ей  интересоваться.

Пучины, в которых рационалистические догмы и романтические взрывы бушуют рядом. Кому дано всплыть?

Конечно, и этовсё теория. — Und gruh st Lebens goldnen Baum [???].

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.105).

 

И потому — живём. Жизнь моя — монотонна. Очень изредка вижу Н.А. (Чарушина). Сейчас ко мне приехала на несколько дней жена. Прошу передать мой искренний привет Сажиным, Шебалиным, Ростовскому.

До конца дней преданный и любящий вас А.Б.

А не было ли бы справедливо теперь прислать мне Вашу карточку?

30/III — 30 г. М. Кольцов «Собрание сочинений. Т. I. Сотворение мира» — лучшее, что читал у Кольцова. Некоторые очерки — великолепны. Как иначе? В этом томе — все большие темы и впечатления Революции. Потом пошли — служба, Запад, педагогическая линейка, бахвальство, зубоскальство. Восприимчивость и ловкость Кольцова изумительны. До полной иллюзии большого оригинального художника. И только соединение всех chef d’oeur’ ов в одном томе настежь раскрывает мастерскую и позволяет дивиться мастерству, с которым маленький человек пробует лепить к лету иногда большие вещи…

Но, как ни высоки, ни пламенны, ни блестящи отдельные характеристики — в целом это — инстинкт, эффектный, полезный в своё время газетный материал и только. Писательское дарование Кольцова — значительно, но у него нет интеллектуальности, как у Троцкого, у Радека, у Бедного, даже у Бухарина. Он — только бойкий, удачливый революционный sandwichman!

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.106).

 

6/IV — 30. Впервые прочёл старинный роман Кущевского «Николай Негорев или благополучный россиянин». Огромный художественный талант. Спился и умер в 29 лет. Какие возможности умерли с ним!

15/IV — 30. Смерть Маяковского! Я потрясён этой смертью. Она мне так же удивительна, непонятна, как если бы я сам решил уйти из жизни.

Одно время я часто его встречал. Казалось мне, хорошо его чувствовал. Это было великолепное животное. Необычайной одарённости, физической мощи,  самовлюблённости, лукавства, цинизма, даже хамства.

Кто, что могло бы пробить эту забронированную против всех вер, теорий, слов — хищническую шкуру?

Я никогда его не любил. Физически, несмотря на грубо-эффектную наружность, он был мне противен. На ходу он вилял  готтентотским вульгарным

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.107).

 

задом и мне это было так же омерзительно, как в своё время тургеневские ляжки Л. Толстому.

Я не любил его поэзии. Его горлодёрства, балагана, ярмарочной ловкости.

Но он был — великан, огромный человек, огромное дыхание. Чистый мозг, воля, патетика… Он начинал не только на бульварах и не только с людьми, но с эпохой и с народами. Гигантский поэт, влияние — в литературной мелкоте, в театре, в сферах. Большие деньги. Свобода передвижения.

Почитатели,  друзья, женщины, любовь. И … письмецо — маленькое, личное, пустяковое.  «Любовная лодочка, разбившаяся о быт»,  «другим не советую», … даже «товарищ-правительство» не прозвучало по-маленькому…

Бесконечно жаль… Чем оправдать нашу человеческую жизнь — если не щедростью? А Маяковский был ли не щедр? Кричал, отдавал, выплёвывал себя до конца… Но вошь ещё дознает истинные причины…

17/IV — 30. Николай Морозов. «Повести моей жизни». Т. III. Стр. 277.

            «Я съедал с тех пор каждый кусок со своей тарелки, хотя бы был уже сыт, а блюдо мне не нравилось, и делал это исключительно для того, чтобы ничего не пропадало даром из человеческого труда…

            …Я начал сохранять каждый клочок недописанной бумаги. Обрывал чистые четвертушки получаемых мною писем. И всё клал в особую папку, чтобы делать

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.108).

 

на них нужные мне временные заметки или вычисления. Я не мог выносить, чтобы где-нибудь горела ненужная свеча или электрическая лампа, и это вовсе не из любви к собственной экономии, а из уважения к рукотрудящемуся человечеству, которое создало их на пользу, а не для того, чтобы мы расшвыривали продукты его работы, как свиньи свою похлёбку».

Это — и моё. Я всю жизнь был таким и мучительно всегда переживал чужой труд, бесполезно расточаемый. Но, близкие никогда не чувствовали этого оттенка и вышучивали мою бережливость, экономность, отсутствие размаха.

19/IV — 30. Фёдор Гладков «Пьяное солнце. Головоногий человек и другие». Очень много наивности и трафаретной фразеологии в философствовании. Но много крепкого — в наблюдении, описании, критике. Превосходно почувствована и передана религиозно-сектантская струя в большевизме (головоногий человек), нарочитая грубость или ребяческая беспомощность в половом подходе.

 (РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.109).

 

4/V — 30. Дм. Фурманов «Дневник (1914 — 1915 – 1916)», М. 1929.

            По непритязательности, отсутствию аффектации, совершенному объективизму, отсутствию в рассказе «чужого», это — лучшая книга о войне, которую я читал. [Неразб. по латыни]. Мужики, солдаты, казаки, офицеры, санитары, врачи, врачи-женщины (резко отрицательно!). Сёстры, земский и городской союзы и пр. и пр.

Действие безработицы… «Жизнь сделала своё… Она уняла, утишила наше святое безумство, она вместо ризы одела нас в тёплые спальные халаты и превратила из героев в самых пожилых тунеядцев и злобствующих пошляков» (с. 41)

«Обращение офицеров настолько грубо, дико и невежественно, что можно подумать, будто это какая-то специально подобранная банда жестоких и наглых притеснителей» (с. 54). «…Все крупные личности как-то непременно порывали с семьёй, даже Иисус (по Ренану) бросил семью и жил с нею в больших неладах» (85)

 

6/V — 30. Омулевский (В. Фёдоров) «Шаг за шагом».

Теперь, перечитывая «на свободе» груды новой для меня литературы — неожиданно натыкаюсь на находки. Сколько раз хотел найти его в гимназически-студенческое время (не далее, впрочем [неразб.]). В силу запрещённости, он казался таким заманчивым — но после знакомства dii majoores и особенно с «Что делать» интерес остыл. Слишком пресной казалась наша эпоха просвещения. Итак — 40 лет О. был для меня только именем. Так вот теперь прочёл его. Как художник, он значительно слабее Кущевского. Тот — подлинный, яркий талант. Но и Омулевский,

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.112).

 

невзирая на наивности, длинноты, тоже — положительно хорош.

Тренев К. «Собрание сочинений. Т. I. «Владыка», «Пугачёвщина» — очень хороши. Прекрасный диалог. Глупое предисловие Кубикова.

10/V — 30. Меня сверлит и сверлит Маяковский!

Сегодня я проснулся точно от резкого толчка в сердце — так часто бывает — и у меня уже было какое-то беспокойство о Маяковском, точно я продолжал работу, начатую во сне.

            Он погиб жертвой — не нашедшего, не имевшего выхода гигантского лирического чувства. Что такое Полонская [?]?

Маленькая, конкретная, быть может, наверное, неудачная точечка, куда он — гигант попытался вдунуть вихри своего лиризма. И надорвался — не потому, что любовная лодочка была дырява, а потому, что некуда было плыть!

Когда большевистская букашка, в стиле М. Гельфанд, рассуждающая больше от паспорта, чем от мировоззрения, пишет на слова Маяковского: «Но я себя смирял, становясь на горло собственной песни» — тираду: «И раз он хотел петь только нужные революции песни, то он должен был «лишить голоса» песни, которые он считал, быть может, лишними и не представлять им «равноправия», не обсасывать с видом философа и гурмана необычайные и-ах! — какие сложные коллизии своей «внутренней личности» — она только вполне и до конца

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.113).

 

выявляет свою социальную значимость, свою общественную полезность. Сапожник? Страшно нужен, необходим! Напишем о сапожнике. Растратчик — нетерпим. Напишем о растратчике. У УРК [?] хвосты — напишем об очередях… Под маскировками и без маскировок 50 % (больше!) написанного Маяковским — таково. На сотню гельфандов, на сотню редакторов «Комсомольской правды» этого газетно-шапочного творчества хватило бы, чтобы дать им сладкую уверенность, что они недаром ушли и по-своему несли социалистические яйца. Но … М.! Из-за сапожника наступил себе на горло, из-за растратчика, бюрократа, Моссельпрома, трактора, наступил, наступил… Полно, бросьте рационалистические шутки — хоть М. казался чугунным, но всё ж был только человеком. Глотка зычная, а всё же здоровая человеческая глотка, а не пароходная труба. Для мозжечка гельфандовского и ему подобных — может ли быть лучше, как определиться на место и служить — правда, революции!, но Гельфанд и революция служат, как Ивану Ивановичу — самоотверженно, но хамски. Было ли дано М. служить революции, как он хотел? Осмелился ли он служить ей, как хотел, как мог, как должен был служить? Нет, нет, нет. Он — великий лирик и слабый философ — старался…, думал или прикидывался, что думал, что другим виднее и … конец. А то Полонская! Неужто,  этой ниточкой М. держался за мир?

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.114).

 

5/VII — 30. П. Гирштейн «Снопы молчания», Индия. ГИЗ. 1930.

Прекрасная книга — умная и верная. По-видимому, не может быть вариантов в развитии человеческой общественности… И европейский «рационализм», невзирая на всю прямолинейность и грубость, вероятно, единственно «доступный и возможный путь «прогресса». Индия — детство.

«…Есть такая сказка о мече, который много пролил крови, много голов отрубил, много грудей пронзил, много рассёк животов. И, с течением времени, этот меч почувствовал слабость, стал покрываться холодным потом, вначале в виде росы, потом она превратилась в крупные капли, скатывавшиеся одна за другой, и хотя это были просто красные капли, все же говорили, что это «кровавые следы» (с. 171)

«…Если же где-либо встретишь высокую

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.118).

 

крышу, на которой не развевается английский флаг, тебе приходит на ум: «Вероятно, не хватило товара» (с. 177)

(РГАЛИ, ф. 1023, оп.1, д.173, л.119).

 

Автор сообщения выражает сердечную признательность Дмитрию Ивановичу Рублеву (Москва) за выписки из дневников А.А. Борового.

 

 

                                         Александр Рашковский, краевед, 9 октября 2012 года.