Сергей Аверинцев: О культуре и национализме

«Поразительный памятник времени — немецкая песня „Deutschland, Deutschland über alles“, которая для нас скомпрометирована временами гитлеризма; но фон Фаллерслебен, либеральный поэт, повергавшийся даже гонениям за свой либерализм, написал её в 1841 году, когда немецкий национализм не был противоположностью либерализма, а, наоборот (как это было нормой первых двух третей XIX века), составлял с ним единство. „Немецкие женщины, немецкие песни должны сохранить свою благородную славу,“ говорится в ней. Эта такая удивительная тупость bona fide, такое соединение добросовестности, искренней наивности и какой-то невинной наглости, которое в таком виде никогда не сможет повториться.
То есть ксенофобия, как мы знаем, существует, но она никогда не будет невинной. Вот этого никогда не будет дано. И есть причина, по которой мы не должны смотреть на такую спесь и самодовольство партикулярных кругов XIX века свысока: в XIX веке (а XIX век был в этом отношении последним веком в некотором ряду) у самодовольства и ксенофобии было ещё некоторое содержание. То есть содержание остаётся до тех пор, пока существует некоторая бытовая культура — непоколебленная, хотя уже и оспоренная, уже находящаяся в опасности.
Про XIX век у Бахтина хорошо сказано в книге о Достоевском: люди, которые никогда прежде не вступили бы в общение, встречаются; целые миры, которые не были прозрачны друг для друга, становятся прозрачными.
Но это, конечно, опасный момент — описанная выше раздражительная самоуверенность людей, которые имеют свою наследственную бытовую культуру, нечто, что может быть узким, может быть затхлым, но остаётся ещё подлинным, пусть хотя бы какое-то провинциальное misère, но подлинное. У них есть инстинкт защиты семейной, так сказать, традиции от чужаков. „Ужас, приходят чужаки! У нас тут было всё так привычно, мы знали между собой, чтò хорошо и чтò плохо, нам так хорошо жилось между собой — а приходят чужаки!“
Я ещё раз повторяю: это и в XIX веке было моральным злом и социальным злом, но имело некоторое позитивное содержание и моральное оправдание. У любого квасного патриота был квас, его отец пил квас, его дедушка пил квас (сейчас, кстати, квас продают на наших улицах, но мы очень хорошо помним, со сколь недавнего времени это так), и вот он говорит: „Ну дайте вы мне мой родной квас и идите вы куда подальше со всем остальным…“
Это несовместимо со всякой высокой духовностью по крайней мере уже две тысячи лет или больше, потому что ещё греки пришли ко всяческим соображениям о единстве рода человеческого, ещё греки переработали свою культуру (выросшую в высшей степени из греческой почвы) в нечто всемирное.
А затем был Новый Завет, где мы читаем, как Христос разговаривал с самаритянкой, рассказывал ей притчу о том, как самаритянин пожалел иудея — только привычка может не дать нам почувствовать скандальности и вызова, духовной провокации в самом что ни на есть добром смысле; это невероятно, ведь самаритяне — самые злые враги, которые швыряют камнями в паломника, идущего в Иерусалим, это люди, о которых в святой книге Ветхого Завета говорится: „Господи, не забудь им зла, которое они сделали…“
Достаточно представить себе: чтобы когда-нибудь в 60-е годы XIX века русский батюшка рассказывал притчу о добром поляке, или польский ксёндз рассказывал бы притчу о добром русском… Это всё вещи невообразимые.
Престиж (слово несколько неприличное, но я его сейчас употребляю в самом что ни на есть объективном, не бранном смысле) культуры очень легко поддерживать, пока культура — это достояние надёжно замкнутого круга, когда под ногами у культурного человека лежит „деревенщина“ или „варвар“, когда под ноги целомудренной матроне или девственнице положена шлюха, под ноги благочестивому носителю религиозной культуры — иноверец и т.д.
Очень легко тогда практиковать определённого рода добродетели, хотя бы добродетель уважения к культурной и нравственной традиции: „Мы — носители этой традиции, а вот они — нет!“ Это всё-таки очень подслащивает человеку горечь того необходимого усилия, которое всегда требовалось, требуется и будет требоваться для того, чтобы действительно усвоить культурную, интеллектуальную и в особенности нравственную традиции.»

«…Очевидно, что были народы, внёсшие уникальный вклад в развитие цивилизации, и народы, не давшие почти ничего.
Есть народы, давшие больше, и народы, давшие меньше, хотя всякий суд, который взялся бы разобрать — насколько именно больше или меньше, взял бы на себя ответственность значительно большую, чем человеку стоило бы брать. Но важно не это. Важно то, что народы, давшие меньше, не давшие „почти ничего“, всё равно внесли уникальный вклад: то есть того немногого, что они внесли, нельзя заменить ничем другим.»

«Разумеется, [истинно интеллигентный человек] может [испытывать законную гордость за достижения своей культуры]. Только здесь всё зависит от очень тонкого поворота воли. Мы посмотрим с огорчением и неудовольствием на сына, который говорит о родителях как о совершенно чужих людях, разбирает их недостатки (вспомним по этому поводу предание о соответствующем библейском персонаже).
Но, с другой стороны, представьте, что мы встречаем человека, который будет рассказывать, как было принято у его родителей в семье, где он вырос, давая нам каждым словом понять: „А вот у вас не так, ты вообще ничего подобного не понимаешь, где тебе!“ — для которого милые навыки детства — некая абсолютная норма, и ею должно быть измерено всё. Нам всем знакомо раздражение, которое мы чувствуем, когда с нами разговаривают такие хорошие сыновья и дочери, сыновние и дочерние чувства которых мы, вообще говоря, уважаем. Временами они же провоцируют нас на недобрые чувства. Человека не надо, не должно провоцировать. Человеку легко внушить, как говорят наши современники, комплекс неполноценности, легко заставить его — с основанием или без основания — почувствовать себя перед закрытой дверью, и тогда он будет злиться на то, что делается за закрытой дверью, даже если там делаются исключительно хорошие вещи. Человеческая натура, как сказали бы в Средние века, „падшая“, и какое-то „семя греха“ лежит в самых хороших вещах. Людей очень легко поссорить, и люди ссорились, и их ссорили из-за самых что ни на есть хороших и благородных вещей.
Я думаю, вот что очень важно: человек должен проводить твёрдую грань между двумя порядками требований.
Есть некоторое количество требований, которые он считает общезначимыми в реальных условиях своего времени, своего общества, и он говорит: „Друзья мои, я считаю, что это, это и это мы все, без малейшего исключения, должны от себя потребовать.“ Это всегда минимум, это не максимум. Но это то, что даёт возможность людям как-то понимать друг друга в простейших вопросах поведения. Я жду, что другой — кто бы они ни был — поступит вот так.
Но у человека, у личности, у группы людей, у носителей какой-то традиции, какого-то специального рода культуры и т.д. могут быть дальнейшие требования, которые они прилагают к себе. Коль скоро это убеждения человека, его традиция, его культура, он обязан действовать сообразно этим, более высоким, требованиям.
Но он не может путать эти требования с суммой тех минимальных требований, которые обеспечивают возможность общего языка. Здравый смысл — это самый низший этаж культуры умственной и всякой другой. Но недаром здравый смысл называется по-английски common sense — „общий смысл“, то есть то, что обще для всех. Нижний этаж — это то, на чём строятся все остальные.
Я думаю, чем отчётливей мы будем различать ценности, признание которых мы предполагаем абсолютно у каждого порядочного человека, и ценности, которые для НАС являются святыми и которым мы служим, но притом не можем ультимативно требовать такого же отношения к ним других — тем будет лучше. Потому что ультимативные требования приводят не к распространению уважения к нашим ценностям, а, наоборот, к распространению озлобления против них. Озлобления, которое мы сами же можем спровоцировать…
О национальной гордости всё, что нужно, сказал Честертон. Когда ему случилось однажды выразить чувство раскаяния, стыда и боли по поводу дел, которые англичане творили в Ирландии в разные эпохи, один из читателей прислал в его журнал письмо: но, господин Честертон, всё, о чём вы упоминаете, — дела минувших времён; неужели мы, ныне живущие, должны испытывать такие чувства? Честертон ответил на это так: у меня есть национальная гордость, я горжусь, например, стихами Чосера или Трафальгарской победой, но, видите ли, я ведь не присутствовал при разговорах Чосера с его современниками, я ему не подал ни одной идеи ни для одной строчки, меня не было, когда шли паломники, которых он описал, и я не сражался при Тафальгаре; но если я принимаю наследство, то я, естественно, принимаю все долги, которыми это наследство обременено.»


Из выступления С.С. Аверинцева перед студентами историко-архивного института в чтениях «Социальная память человечества». © Юность, №12, 1987.